— Товарищ Егорова, если вам и впрямь не нравится кровать, пожалуйста, купите себе другую в счет жалованья. — А про себя подумал: «Хорошо я тебя отбрил».
И все посольские радостно закивали и захихикали: какой мудрый у нас посол! Ха-ха! Кто же будет покупать за свой счет мебель в Париже, когда… Ах, когда в Париже такие шелка и духи, платья и костюмы, ботиночки и чулочки.
Каково же было удивление посла и прочих посольских чинов, когда к ним в посольство привезли дорогую кровать с отличным матрасом. И Принцесса Мура стала на той кровати спать. Все свое жалованье она ухлопала на эту покупку. Но в Москву кровать увезти не дали. А Мура особенно и не горевала. В Москве, в Замоскворечье, у нее была своя кровать, не хуже.
Да, наша Мура была настоящей Принцессой. Попав в капстрану, в парадиз для любого советского гражданина, ухитрилась сохранить чувство собственного достоинства. Осталась человеком.
Нет, ребята, вы, нынешние, в этой сказочке о Муре ничегошеньки не поймете. Не поймете, в чем же доблесть нашей Принцессы на горошине.
Откуда вам знать, как советский командированный готовился к поездке в капстрану? Допустим, в Швейцарию. Допустим, на десять дней. Вы небось думаете, что он перелистывал путеводитель — интересовался, как бы съездить на денек в Альпы? Или уточнял что-нибудь в докладе, читать который его направили?
Ничего похожего! Первым делом будущий командированный доставал из загашника старый кипятильник и дедовский перочинный ножик с открывалкой для консервов. А жена в это время укладывала в чемодан две бутылки «Столичной», четыре баночки черной икры, пачку индийского чая со слоном, палку сырокопченой колбасы (колбаса измерялась не в граммах-килограммах, а в «палках»), полпачки сахара-рафинада. Несколько банок тушенки. И сухое печенье, лучше крекер… Довольство на десять дней.
«Столичная» и икра — для подарков. Все остальное для собственного потребления. Завтраки — в отеле. Обедом часто угощают. А если не угощают, можно перетерпеть. Зато вечером советский товарищ кипятил у себя в туалете воду, заваривал чаек, открывал тушенку или грыз сырокопченую колбасу с крекером… А валюта, предназначенная на обеды-ужины, оставалась у него в кармане. Не думайте, что это были хорошие деньги. Чудовищно скаредная советская власть экономила каждый капиталистический грош. Валюта шла сперва на Коминтерн, а потом на Кубу и на ближневосточных диктаторов.
В Европе принято давать чаевые. Но, насколько я знаю, только две женщины из СССР оставляли щедрые чаевые. Наталья Сергеева, главный редактор «Нового времени» (о ней речь пойдет ниже), и Мариэтта Шагинян. Обе большие чудачки. Да еще мой муж отказывался есть сырокопченую колбасу и возить кипятильник — слишком долго прожил в Германии, но я этого барства ему не прощала.
Долго-долго можно рассказывать о советском человеке на Западе… И только тогда, когда все расскажешь, оценишь Мурину простоту…
5. Те, другие. Павел Улитин
В детстве я не знала, что, подобно легендарной Атлантиде, ушел под воду целый культурный материк — Серебряный век. И это естественно. В ту пору, когда русских интеллигентов пачками «выводили в расход» — убивали, сажали и высылали из страны, я еще даже не вывела первых слов в тетради в косую линейку.
Но как получилось, что я не знала в молодости людей, живших со мной рядом, людей моего поколения, моих ровесников и даже людей моего круга? Не знала ифлийца Павла Улитина, который был, очевидно, всего на курс моложе меня78. Не знала вообще никого, кто не впал бы в советско-коммунистический кайф. Да, других я не знала. Даже не подозревала об их существовании! И на это у меня одно объяснение: я жила за железным занавесом. В закрытом обществе, обществе, где, как сказал поэт, «наши речи за десять шагов не слышны». Людям XXI века этого не понять.
И вот шестьдесят лет спустя читаю прозу Павла Улитина в журнале «Знамя» за 1996 год (№ 11). Читаю его «Поплавок». И еще: читаю аккуратные машинописные странички самиздата — ненапечатанного улитинского текста под названием «Путешествие без надежды». Читаю полемику в «Литгазете» — спор между Зиновием Зиником из Лондона и Аллой Латыниной о «Поплавке». Внимательно разглядываю два портрета Улитина: один в «ЛГ» и другой, принесенный вместе с машинописным текстом. Помню я это лицо или не помню? Нет, не помню.
Узнаю из краткой вступительной статьи автора публикации в «Знамени» М. Айзенберга, что в 1938 году, когда Улитину стукнуло аж 20 лет, его и трех его товарищей арестовали. И вроде бы «за дело» — ребята создали свою пар-гию — «Ленинскую народную партию». Неслыханно! Партия в СССР была одна — ВКП(б).
В тюрьме, в Бутырках, Улитина мучили, избивали. Перебили кости: ребра, ногу. Бросили в карцер избитого, больного. Там у него начался гнойный плеврит, потом сепсис. Однако спустя шестнадцать месяцев Улитина, видимо случайно, освободили. Бывало и такое. Далее просто цитирую вступительную статью Айзенберга.
«После войны он (Улитин. — Л.Ч.) опять приехал в Москву, учился на заочном отделении Института иностранных языков, работал преподавателем английского языка, а в 1951 году был арестован вторично. И опять Улитину “повезло”: отправили его не в лагерь, а в ЛТПБ — ленинградскую тюремную психбольницу. Он выжил еще раз и, уже после выхода из ЛТПБ, окончательно осел в Москве. Здесь ему еще пришлось пережить обыск 1962 года, во время которого у него было изъято все им написанное — все рукописи, все черновики, все записные книжки».
Арестовали Улитина в первый раз, когда он был студентом ИФЛИ.
В общем, трагическая биография сына века, не согласного с этим веком.
И вот первая публикация П. Улитина в «Знамени»: авангардистская проза, поток сознания, коллаж, инсталляция — словом, не роман, не повесть, а «текст». Написано, очевидно, в 60-х, то есть тогда, когда во всем мире такого рода литература переживала подъем, а писатели СССР, абсолютно все — хорошие и разные — понятия не имели, что так вообще можно писать. Соцреализм вовсе не был прерогативой писателей, стопроцентно поддерживавших власть. Считать так — большая ошибка. Спор шел не о том, как писать, а о том, что или, скорее, о чем писать. Выражу кощунственную мысль: роман Гроссмана «Жизнь и судьба» создан в лучших традициях соцреализма. Когда его после неимоверных мытарств опубликовали, меня удивил гроссмановский стиль. Удивил старомодностью и неинтересностью… Писать как Гроссман после Набокова, Платонова, Джойса и после сотен уже прочитанных тогда в России западных писателей казалось по меньшей мере странно. А то, о чем писал Гроссман, было уже известно каждому более-менее интеллигентному человеку. Все-таки роман — это не философский трактат, не политологическое исследование… Это — искусство[Кстати, уже первое опубликованное произведение Солженицына было написано ни с чем не сравнимым языком. И этому своему языку писатель остался верен.].
Повторяю азбучные истины, потому что хочу подчеркнуть: именно никому не известный Улитин искал новые современные средства выражения, а наши «классики» безмятежно паслись на нивах соцреализма. Но это просто отступление. Вернемся к Павлу Улитину…
Каждый роман, повесть, стихотворение — закупоренная бутылка с запиской, брошенная в бурную реку времени. Особенно книга не признанного при жизни автора. Дойдет ли весть из бутылки до современников или до людей другого поколения? Как наше слово отзовется?
До меня тексты Улитина дошли… Раскавыченные, иногда слегка переиначенные цитаты из книг разных авторов — от Хемингуэя (весь «Поплавок» — рыбная ловля — парафраз романов Хэма, так называли в СССР Хемингуэя и в 30-х, и в 60-х) до Джойса, от Есенина до Мандельштама, от Ростана до Ремарка. И это обилие книжных цитат — безусловный знак нашего отчаянного безвременья, ведь многие генерации советских граждан сохранили душу живу, выжили благодаря книгам. Все другое оказалось под запретом: вольный разговор, путешествия, «сладкая жизнь», богатство, приключения. Поневоле мы все стали книгочеями, благо были великие русские классики, благо Улитин читал на трех языках… Да, обилие цитат понятно… «Романы из школьной программы, на ваших страницах гощу…»