…Мама была большая модница, шила у хороших портних — учениц знаменитой русской дореволюционной портнихи Ламановой. Никогда не носила дешевых «заграничных» шмоток. Все ее наряды были элегантны, но без всякой вычурности. Ценился только сам крой, «линия». Блестки, стеклярус, которые теперь нашивают даже на джемперы и вязаные шарфы, она не признавала.
Однако не всякую моду мама принимала. К примеру, моду на кухни, которые в конце 50-х интеллигенция превратила не то в дискуссионные клубы, не то в салоны. Тому были веские причины. Люди только-только вылезли из коммуналок и, можно сказать, дорвались до отдельных кухонь. Кроме того, хозяйке дома было удобно, участвуя в общей беседе, поглядывать одним глазом на плиту, где варится картошка и закипает чайник. Маме все это совершенно не подходило. Она считала, что стряпать на кухне должна кухарка, в крайнем случае домработница, а гостей хозяйке следует угощать в столовой…
Остается только рассказать, как мама меня воспитывала. Кое-что я уже рассказала, вспоминая детство, кое-что попытаюсь вспомнить сейчас.
Ну конечно же мама воспитывала меня, своего единственного ребенка, по гем самым правилам и канонам, по которым жила сама. Воспитывала, я сказала бы, с твердой верой в то, что материя первична, а дух вторичен. Стало быть, если ребенка правильно кормить, если его тепло одевать и по науке лечить, он вырастет здоровым.
Лечили у нас в семье, как было сказано, по самым высоким стандартам. Когда я была маленькая, к маме с папой вызывали доктора Кроненталя, обрусевшего немца, который, впрочем, говорил только по-немецки. А меня «пользовал» — употреблю этот старинный термин — известный детский врач Ланговой10. Ланговой всегда торопился. Быстро выслушивал легкие, предваряя эту процедуру словами: «Дыши как паровоз» — и заканчивая словами: «Станция Петушки, горячие пирожки». И сразу садился за стол, чтобы выписать гору рецептов: порошки, капли, микстуры. К рецептам прилагался длинный список для мамы — как давать ребенку лекарства.
Лекарства тогда делали провизоры в аптеках по рецепту врача. Намешав разных ингредиентов, разбавляли смесь aqua distillate, то есть дистиллированной водой, и разливали по бутылочкам разного размера. Получались микстуры. Потом нацепляли на каждую бутылочку красивый длинный фартучек из бумаги — сигнатуру. По-русски это значит «копия рецепта». В детстве бутылочки с сигнатурой казались мне хвостатыми. Когда я болела, на столике рядом со мной скапливалось множество этих «хвостатых». Микстуры давали по-разному: одну — три раза в день по столовой ложке. Вторую — утром и вечером по чайной ложечке. А третью — раз в день во время еды. Микстура от кашля была противно-сладкой. Были микстуры горькие. Их приходилось запивать водой. Порошки (коробочки были тоже с сигнатурой) растворяли в теплой воде, капли капали пипеткой. Горчичники делали сами: заваривали сухую горчицу и намазывали ее на белую материю. Держали горчичники очень долго. При маминой дисциплинированности и точности лечение становилось обрядом. В этот обряд верили. Верили и я, и мама.
Насчет духовного воспитания мама, по-моему, не очень-то задумывалась. Она считала, что здоровый ребенок с нормальной наследственностью — наследственность на рубеже XIX–XX веков ставилась во главе угла — обязательно вырастет человеком порядочным, не склонным ни к каким порокам и гадостям.
К чести моей умной мамы скажу, что она меня никогда не проверяла, была твердо уверена в моей правдивости. Когда я пошла в школу, то сама сообщала, какую отметку получила. И если за контрольную мне ставили четыре, она с презрительной усмешкой говорила: «А что, на пятерку ты не могла написать?» И это было для меня хуже всякой громкой хулы.
Лет в пять-шесть меня очень наряжали; у бабушки в Либаве сшили из старых маминых платьев красивые платьица. Помню также коричневую шляпку с полями, украшенную вишенками. И немыслимой красоты клетчатое пальтишко.
Однако, когда я стала подростком, кончился нэп и всякий ширпотреб исчез из магазинов. Первую пару взрослых туфель (на каблуках) мне лет в пятнадцать мама заказала по ордеру, который ей дали на работе.
Предназначенное для Торгсина[Торгсин — торговля с иностранцами. Население несло в Торгсин свои драгоценности и получало в обмен боны, на которые можно было купить необходимый ширпотреб.] серебро быстро исчезло.
Одна моя знакомая с феноменальной памятью на цены лет десять назад сказала мне, а я записала, сколько стоили в Торгсине самые ходовые товары, о которых мечтали все советские девчонки: белые парусиновые туфли с голубой каемочкой и заграничный мягкий берет — последний писк тогдашней моды. Туфли стоили 65 копеек, берет — 1 рубль 10 копеек. Из этого видно, за какие суммы покупали торгсиновцы, то есть государство, ценности — золото, серебро, хрусталь в серебре, картины, старинные иконы, фарфор, в том числе пресловутые яйца Фаберже. Все это отдавали, вероятно, рублей за пятьдесят или за сто. Хорошо бы обнародовать «амбарные книги», которые велись в Торгсине…
Отсутствие нормальной одежды в мои студенческие годы мама переживала, мне кажется, больше, чем я. Когда дома чудом появлялся какой-то отрез, она тут же вела меня к своей портнихе. А когда мамина племянница привезла маме из Прибалтики несколько дорогих вещей, мама, не задумываясь, отдала их мне. Хотя в ту пору еще не считалось, что молодых девушек надо одевать красиво, а дамы уже в 40 лет могут ходить в обносках, с «вороньим гнездом» вместо шляпки на голове… Как раз наоборот — мама не раз говорила, что молоденькие девицы с их точеными ножками и свежими мордочками привлекательны в любой одежде. Не то что женщины в возрасте. И все же…
Как это ни смешно, но мне кажется, что в маме говорило чувство вины. В пору моей молодости некоторые мамаши от полной безнадеги научились шить, вязать, вышивать, чтобы хоть как-то пополнить и украсить гардероб своих ближних. Мама всего этого не умела…
Помню, она не раз говорила: «Две вещи для меня непостижимы — как человек может скроить и сшить мужской костюм и как можно сочинить “Фауста” Гёте». А я неизменно спрашивала: «А ты можешь себе представить, как человек может сочинить “Войну и мир”?» На что мама, подумав, отвечала: «С трудом, но могу».
Напоследок скажу, за что я маме особо благодарна.
Она никогда не ходила в школы, где я училась. На родительские собрания, в школу на Покровском бульваре ходил папа. И это было ужасно.
Она не выбирала мне профессию и институт, куда я пошла учиться.
Она не расспрашивала меня о моих романах.
Она никогда не разговаривала со мной о сексе. Когда я слышу, что родители должны вести с детьми просветительские беседы на сексуальные темы, меня оторопь берет.
Она не вмешивалась в мою трудную, сложную семейную жизнь с Д.Е. Не давала мне никаких советов.
Она гораздо лучше оценивала людей, чем я. Но этого я так и не поняла в ту пору, когда могла ей об этом сказать.
Наши серьезные разногласия с мамой начались в последние годы жизни ее и папы. Тогда я должна была выбирать между своей семьей и семьей родителей. Я выбрала свою. Как и мама, я была максималистка.
Ну а теперь о самом главном в жизни мамы. В конце 20-х она вытащила счастливый билет: поступила на службу. И не просто на службу, а на отличное место, где и прослужила до тех пор, пока ее не скрутили старость и тяжелая болезнь.
Мама начала работать в ИноТАССе (Иностранном отделе ТАССа). Не уверена, впрочем, что он тогда назывался именно так.
Уже в 40—50-х годах вместо слова «служба» стали говорить «работа». Р.Б. Лерт11, с которой я трудилась в ТАССе в годы войны, с гордостью говорила: «Я не служу, я работаю». А Надежда Мандельштам в своей «Второй книге»12 все время повторяет: служба, служба, служба. И говорит, что служба в советском учреждении иссушает мозг. И что люди дрожали, в то же время боясь эту службу потерять.
Как бы то ни было, без службы-работы было невозможно существовать. По месту работы выдавали всякого рода справки, карточки, талоны, ордера, заказы, путевки. На службе, в своем коллективе люди проводили целый день, а в праздники 1 Мая и 7 Ноября с тем же коллективом шли на демонстрацию. Иногда ездили на экскурсии и хором пели в автобусах бодрые песни. Опять же с родным коллективом.