Литмир - Электронная Библиотека

При всем при том план всегда куцый.

К тому же в Советском Союзе был вечный дефицит бумаги. Бумаги не было. Никакой. От веленевой до туалетной. От рисовой до оберточной. Во всех известных мне издательствах и во времена «оттепели», и во времена «застоя» звучал один и тот же тоскливый вопль: «Нет бумаги».

Итак, бумаги нет. И план заведомо куцый. Кто же в него попадает из западноевропейских писателей XX века? Каковы критерии?

Критерий один — отношение к капиталистическому обществу и к СССР. Естественно, капиталистов следует ругать, а СССР и страны соцлагеря — хвалить. Если не хвалить, то вообще не упоминать.

Не следует также затрагивать проблемы секса, живописать плотскую любовь. Стоило мужчине на страницах зарубежного романа в присутствии дамы (даже собственной жены) снять штаны, как роман отправляли в спецхран.

Кроме того, существовали и сугубо индивидуальные причины для запрета книги. Например, Долорес Ибаррури не желала, чтобы издавали роман обожаемого в СССР Хемингуэя «По ком звонит колокол». И этот роман, отлично переведенный на русский язык Е. Калашниковой, восемнадцать лет пролежал без движения в издательстве «Художественная литература».

В этом романе была «неправильно» освещена фигура французского коммуниста Андре Марти. Зачем выносить сор из избы? Не лучше ли запретить роман знаменитого писателя?

Кафку не переводили, так как он считался чересчур пессимистичным, Фолкнера долго не печатали из-за того, что он якобы втайне сочувствовал рабовладельцам-южанам… Тот факт, что это были великие писатели, никого не смущал. Романы Ремарка запрещались из-за пристрастия его героев к спиртному. Особо раздражал рецензентов-критиков и редакторов любимый напиток некоторых ремарковских персонажей — кальвадос. Почему-то считалось, что советский человек, прочтя «Триумфальную арку», ринется в ближайшую забегаловку с возгласом: «Рюмку кальвадоса». Кроме того, если читать фамилию Ремарк справа налево, получается — Крамер: еврейская фамилия. Зачем же переводить Ремарка на русский? (Антисемитизм ни при Хрущеве, ни после него не отступил.) Своих евреев хватает… Ах, Ремарк стопроцентный немец? Возможно, но лучше все же подстраховаться. Про евреев не всегда говорили вслух, чаще это «проносилось в мозгу».

Словом, причин для запрета любой книги, любого самого знаменитого автора было более чем достаточно. При том, что все рецензенты и редакторы боялись недобдеть (недобдеть — от слова «бдительность», ключевого в сталинском и послесталинском Советском Союзе).

Но вот куцый план все же составлен, согласован, подписан… Стало быть, нужно искать подходящих переводчиков. Искать? Как бы не так. В СССР не только плановое хозяйство, но и своя система распределения. Распределяется все — от ордеров на квартиру и ковров до подписки на «Пионерскую правду» и золотых колец.

И, естественно, каждое распределение неисповедимо, как пути господни. И неразглашаемо, как государственная тайна. Ведь в СССР все секретно. Однако это только на словах. На деле в издательствах все происходило по-простому, можно сказать, по-домашнему. Редактор из издательства NN звонил переводчику N (из переводческого клана) и «давал ему работу» (так это называлось). Не за взятку. С меня взяток не брали. Но вот Надежду Мандельштам призывали поделиться гонораром. Жену опального гения не боялись, а меня опасались. Я ведь выскочила как чертик из табакерки. И может, за моей спиной кто-то стоит? «Работу» в Худлите, где требовали взятку у Надежды Мандельштам, я получила дважды, но получила, претерпев ряд унизительных процедур. Со скрипом.

Все зависело от издательских редакторов. Издательские редакторы встречались разные, но у каждого была власть — дать или не дать «работу». Дать большую «работу» или маленькую. Денежную или не очень денежную. И, конечно, у редакторов были свои вкусы, пристрастия, любимчики. Но любимчики и нелюбимчики принадлежали ко все той же лучшей в мире «советской школе перевода».

Итак, переводчик-ас получал книгу для перевода. Книгу, уже согласованную со всеми инстанциями, на что иногда уходило несколько лет. А далее все шло привычной линией… Переводчик заключал договор с издательством и начинал переводить. Переводил долго-долго, поскольку от автора, умершего обычно лет пятьдесят назад, никаких претензий не ожидалось. Читатель также помалкивал, ведь у него никто ничего не спрашивал, было ясно, что он будет «хавать» любую иностранную книгу, поскольку она — дефицит.

Далее уже сделанный перевод опять же долго-долго проходил через руки старших редакторов, младших редакторов, корректоров, несколько раз поступал на визу к начальству. После чего его отправляли в цензуру, а потом в типографию, где он лежал уже совсем долго… месяцы, годы. Деньги за перевод выдавались частями: 40 % после предоставления рукописи в издательство, остальные 60 % плюс потиражные — после выхода книги в свет. Главные поступления были эти самые потиражные, поскольку тиражи назначались огромные.

Зарабатывали переводчики с европейских языков вполне прилично, больше, чем инженеры и врачи, но куда меньше, чем драматурги и переводчики стихов, условно говоря, с адыгейского.

Как видим, существовала весьма стройная, годами отработанная система, на основе которой и расцвела «советская школа перевода».

Никакой конкуренции. Никакой соревновательности. Никакой инициативы. А главное, никаких новичков-выскочек.

С детства и до старости я жила не только в стране, отгороженной от всего мира «железным занавесом», но и в стране с бесчисленным числом оград.

Корпорация переводчиков была такой же закрытой территорией, своего рода зоной, как и все остальные территории-зоны в Советском Союзе.

Лет десять назад, уже в XXI веке, прожив неделю на хуторе в Финляндии, я поразилась: разбросанные кое-где домики (хутора) не были ограждены… А я-то привыкла, что у нас каждый дом на лоне природы стоит за забором. Чем богаче дом, тем выше забор. Сетка-забор, как у нашего старого писательского поселка «Красновидово», — это нонсенс, признак бедности. Нужна стена, высокие ворота и проходная будка с дежурным охранником. Я всю жизнь прожила в эпоху заборов и закрытых территорий. Даже мое любимое Черное море в любимом Крыму было перегорожено, то есть не само море, а подходы к нему — пляжи. Лучший пляж Гурзуфа принадлежал военному санаторию, расположенному в лучшем гурзуфском парке с Домиком Пушкина. Ни в парк, ни в Домик Пушкина, ни на пляж нельзя было пройти без пропуска.

С перестройкой число оград не изменилось. А ныне я и вовсе оказалась среди сплошных оград, стен и заборов. Куда ни кинь взгляд — повсюду заборы. Заборы, одни заборы. А какие они стали разнообразные: от заборов наподобие Кремлевской стены из красного кирпича, от каменных, железных и железобетонных стен свинцово-серого цвета до легкомысленно ярких сплошных оград, покрашенных во все цвета радуги.

Если бы я была фотографом, то обязательно поездила бы по стране с фотоаппаратом и сфотографировала бы самые разные заборы, чтобы сделать выставку под названием «Забор» у Марата Гельмана.

Воистину Кафке надо было написать еще один (четвертый) роман — «Забор»…

Однако продолжу свой рассказ. Молоденькой девушкой я стремительно ворвалась в одну из охраняемых зон — в зону журналистов-международников. Но это было в годы войны — невидимые ограды если не пали тогда, то, во всяком случае, зашатались, потеряли свою неприступность. Кроме того, 1937 год опустошил эту зону, как никакую другую.

Потом меня из журналистики выгнали. И долго-долго я пыталась проникнуть на другую закрытую территорию. Отнюдь не в Эдем, а всего лишь на территорию советской школы перевода.

Думаю, я туда никогда не попала бы… Помогла все та же «оттепель».

Ведь с войны до середины 50-х в СССР вообще не издавали современных зарубежных писателей. А следовательно, и не переводили. Для советских читателей они как бы сгинули навеки. О публикации повести «Старик и море» Хемингуэя Эренбург говорил после смерти Сталина с самим Молотовым. И Молотов показал свою осведомленность, он знал о существовании повести, только изволил называть ее не «Старик и море», а «Старик и рыба».

118
{"b":"815591","o":1}