Литмир - Электронная Библиотека

— Милочка говорит, что из этого получится красивое платье для Елочки, — вызывающим тоном ответила Валя.

И наконец, однажды исчезла и сама Елочка, а в ее колыбельке, завернутый в темно-синий лоскуток, лежал Веничка. Лиле пришлось признать, что черные пуговки, нашитые на его пухлое личико, были весьма выразительны. Она могла понять, почему Вале он казался таким симпатичным.

— Но ведь у Елочки тоже очень красивые глазки, — возразила она.

— Да, но они всегда одинаковые. А Веничка грустит, когда мне грустно, и улыбается мне в ответ.

— Ах, Мафиечка, а разве мама не грустит вместе с тобой?

— Ты иногда не замечаешь, а Веничка всегда.

Запрещение покидать свою территорию еще оставалось

в силе, и некоторое время Валя и Федя не заходили на задний двор. Но когда дворовый пес Полкан перестал лаять на них, а вместо того стал вилять хвостом, запрет ослаб, и Лиля вынуждена была смириться с тем, что ее дети предпочли задний двор их садику с клумбами и лужайкой. Но однажды утром вид Вали и Феди, направлявшихся на задний двор, показался ей особенно нестерпимым, тем более что в руках они несли едва ли не последнюю из своих игрушек. Она крикнула им, чтобы вернулись сию же минуту, и, тут же вспомнив о болезненной гордости Полины Ефимовны, добавила льстивым голосом:

— Вы мешаете бабушке.

Ночи стали уже прохладными, и Лиля перенесла свою раскладушку в детскую комнату, оставив Олега ночевать одного на террасе. Но этим вечером, мучимая воспоминанием о своей бестактности, она забралась к нему в кровать и рассказала, что натворила. Признание и нагоняй, который она получила, помогли ей (может быть, как раз благодаря последнему) облегчить душу, и они уже засыпали, вполне довольные друг другом, как вдруг странные прерывающиеся скрипучие звуки нарушили ночную тишину. Из-за дома мелькнул слабый свет, и Олег, выпрямившийся на постели, чтобы взглянуть в окно, увидел передвигающуюся в темноте фигуру. «Бабушка возит тачку взад и вперед, — сказал Олег. — Теперь она ушла и выключила свет. Спи, дорогая».

При дневном свете обнаружилось, что означали ночные скрипучие звуки. Проход в заборе был завален бесформенной массой веток, высохших, но все еще колючих. Дети, словно не замечая ничего из ряда вон выходящего, направились к калитке, и все утро до Лили доносился Милочкин монолог: «В Магадане мы каждый день ели курочку… В Магадане мы ели кашу со сливками…»

Бабушка[45]

На подходе к открытому полустанку локомотив кое-как смирил яростные толчки расходившихся поршней и остановился с громким нетерпеливым пыхтеньем. Один-единственный пассажир вышел из поезда — женщина с рюкзаком за плечами и разбухшим чемоданчиком в руке. Не успела она утвердиться на земле, как поезд дрогнул, словно дружески подтолкнув ее: «Ничего не забыла?» — «Как же, держи карман!»

Женщина, совсем еще не старая, но выглядевшая утомленной, стояла на несуществующей платформе и глядела вслед поезду, с визгом исчезавшему за поворотом — лишь последний вагон легкомысленно вильнул напоследок. Колея под ее ногами тянулась из ниоткуда в никуда, и Ирина, казалось, стала частью окружавшего ее покоя, подобно телеграфным столбам и семафору, а еще лучше сказать, подобно колесу от тачки, прислоненному к железной распорке семафора. Колесо простояло там так долго, что сквозь его спицы проросли побеги молодого плюща; и все же оно не было непременной частью пейзажа: в любой момент кто-нибудь мог прийти и укатить его прочь. Ирине, не деревянной и не железной, пришлось пуститься в путь собственным ходом: она поправила лямки рюкзака и перешла линию по шпалам.

Земля, готовясь предстать во всей своей красе, ждала наступления весны; пучки блеклой, вялой травы, похожие на пленников войны, виднелись тут и там сквозь тающий снег. Лишь черно-белые стволы берез имели праздничный вид: всю зиму они верили в скорый приход весны, и вот она уже у ворот.

Мысли Ирины вернулись к только что покинутому ею поезду. Заботы и горести могут произрастать на любой почве, и ее собственные печали подпитались в дороге. Пассажиры, несколько стариков и старух, завели разговор, как только поезд покинул Москву, и каждое их слово запало Ирине в самое сердце, ибо волновавшей их темой была неблагодарность детей. Всю дорогу их хор обкатывал эту тему; строфа сменялась антистрофой. Летом, когда городские жители ездят за город и обратно, они редко затевают общий разговор; но зимою немногие пассажиры в пригородных поездах, простые, бедно одетые люди, инстинктивно сбиваются группами и рассказывают чужим людям, которых никогда больше не увидят, многое такое, о чем не скажут соседям или членам своей семьи. Когда начались сетования, Ирина подумала, что услышит обычные жалобы на пьянство и супружескую неверность, но разговор зашел о безразличии ученых сыновей и дочерей к своим родителям.

— Кормишь их, одеваешь, нянчишься с ними, когда болеют, — нараспев говорила старуха, — а они поступают в свои институты, женятся и забывают про нас, пока не придет пора кому-то ухаживать за их собственными детьми.

— Только и думают о своих удовольствиях, — отвечал хор стариков.

— Забыли, как мы работали с утра до вечера, чтобы они могли учиться.

Пожилой человек в стеганой куртке испытующе глянул из-под круглых очков на Ирину, склонившуюся в углу над книжкой. Раздались, однако, и робкие голоса в защиту образования:

— А как же метро? Без ученья его не построишь, верно?

— Моя дочь диктор на радио, так лучшей дочери я и не пожелаю.

Но из памяти Ирины не шли как раз стенания недовольных, они преследовали ее, пока она пробиралась по талому снегу и скользкой глине сквозь заросли кустов. Кругом стоял птичий гомон, и Ирина подумала, что и птицы упрекают ее, хотя, конечно, от птиц никто не ждет, что они станут заботиться о своих родителях. А притом, напомнила она себе, ей ли упрекать себя в том, что ее свекровь осталась одна? Не она ли настаивала на том, чтобы свекровь вернулась с ними в город в конце лета? Это Николай сказал, что мать лучше знает, чего хочет. И оставили они ее не у чужих людей, ведь у Прасковьи Егоровны они снимали дом на лето уже седьмой год. И никто не прилагал больше стараний, чем Ирина, чтобы у Бабушки было все необходимое. Она научила Прасковью Егоровну делать подкожные инъекции, и Бабушка говорила, что та делает их не хуже, чем медсестра из районной поликлиники; она оставила Прасковье Егоровне телефоны местной больницы и их городской телефон; она следила за тем, чтобы на комоде всегда был достаточный запас капель дигиталиса; и она честно намеревалась навещать Бабушку раз в неделю. Но одно накладывалось на другое — то корь у Вовы и Машеньки, то Николай уезжал прочесть курс лекций… Ноша матери и жены, которой приходилось еще и работать, была едва выносима, и ей удалось выбраться только три раза за всю зиму.

Гнетомая тяжестью вины, Ирина и не заметила, как оказалась на берегу реки. Никогда еще она не видела ее такой полноводной и быстрой. В последний раз, когда она сюда приезжала, река была скована льдом и засыпана снегом — лишь легкая волнистость в ровном пейзаже. А в летнее время, более знакомое Ирине, вода едва покрывала каменистое дно, и дети играли в ее извилинах, переходя вброд на островки и крупные камни. Уже давно были вбиты сваи для моста, но пока единственным средством переправы оставался примитивный паром. Бдительный паромщик уже заметил ее из своей будки в нескольких метрах от переправы, и Ирина подумала, что, когда мост будет построен, паромщик останется без работы, только он, пожалуй, раньше помрет, чем это случится. Не могла она удержаться и от мысли, что Бабушка наверняка не увидит нового моста. Все эти три мысли, пришедшие ей на ум одна задругой, были подобны замыслам трех преступлений, каждое из которых влекло за собой другое. Тем временем показался ковылявший старик, за которым шествовала утка. Старика звали Василий Иваныч, а утку, вернее селезня, Васькой; местные жители привыкли считать его помощником паромщика. «Когда Василий Иваныч умрет, Васька окажется не у дел», — мелькнула еще одна тревожная мысль.

24
{"b":"815234","o":1}