- Я не исчез, - сказал он вслух удивленно.
- Зато я исчезла, - произнесла Синяя с усмешкой.
Они снова поцеловались, на этот раз долгим поцелуем. Дунаев не исчезал, наоборот - ему казалось, он только появляется из какого-то продолжительного отсутствия. Обнявшись, они легли на кровать Синей. Любовь требовала совокупления. Каким-то образом они освободились от одежды. Дунаев впервые ощущал ее узкое тело. Ему казалось, что они - деревья, прорастающие друг сквозь друга с головокружительной скоростью. Сердце учащенно билось в груди.
- Ты боишься? - спросила Синяя шепотом.
- Конечно. Первый раз... с тобой-то...
- Не первый, - она усмехнулась.
Он вдруг понял. Его "невеста", маленькая девочка с темными и гладкими волосами, с которой он как-то раз прожил счастливый "медовый месяц" в странном ветреном раю, эта девочка была Синяя, одно из воплощений Синей. Или же Синяя была воплощением этой девочки? В общем-то, все они были одним существом - Синяя и девочки. И Фея Убивающего Домика, загорелая и светловолосая, и девочка с синим блюдом, и девочка с синими волосами, и веснушчатая в длинных чулках, и другие... У всех был один и тот же прямой и честный взгляд, невинный и задумчивый, внимательный, немного отстраненный, как бы тепло-холодный и свежий взгляд девочки-няни, заботливо присматривающей за куклами, за взбесившимися игрушками, за буйными детьми и клинически больными взрослыми. Как бы синий взгляд, хотя цвет глаз был разным. Взгляд всех этих девочек был синим, но не по цвету, а по смыслу. По самому смыслу синевы. "Так смотрит небо на землю", - еще раз подумал Дунаев. В этом взгляде присутствовал некий вопрос, и этот вопрос являлся частью "синевы". Скорее всего, это был вопрос о том, зачем вообще существует страшный земной мир. Взгляд этот содержал в себе сомнение в том, что этот мир вообще нужен. "В принципе, таким должен быть взгляд любой "настоящей девушки"", - подумал Дунаев. Он вспомнил глаза Зины Мироновой, их сомневающееся и задумчивое выражение, когда она говорила о следах, которыми являются все вещи. Тогда он не понял ее, а теперь понимал очень хорошо. Зина не была Синей, но и она имела причастность к вопросу о том, зачем существует мир скорбей.
В вихре любовного соития они забыли о принятом лекарстве. Препарат словно бы деликатно отложил свое действие, давая им время насладиться друг другом. И только когда оба кончили, когда сомкнувшиеся тела приобрели неподвижность, погрузившись в блаженное оцепенение, только тогда эликсир начал разворачиваться в сознании парторга, как веер.
За закрытыми веками начали струиться образы - ничего не значащие, анекдотические. Эти образы казались такими деликатными! Но, как в мастерской художника в ворохе набросков подспудно проступает Картина, так и в потоках этих предварительных образов назревало Превращение, некий Переброс, мгновенно изменяющий все и в то же время все оставляющий на своих местах. Как пролетарская революция, Безымянное Лекарствие разрушало мир до основания (ведь это был "мир насилья"), но затем почему-то бережно восстанавливало его таким же, каким он был до разрушения. Как будто работала бригада виртуозных реставраторов, возводящих из праха взорванный дворец.
"Дворец" восстанавливался в своем прежнем облике, но иногда казалось, что подменили материал и там, где была древесина, раскрашенная под мрамор, там теперь мрамор. Препарат снова и снова разыгрывал сцены смерти и воскресения - для этого он каждый раз "сливал" Дунаева с кем-то, кто в этот миг умирал. В этот раз он показался себе неким мужчиной, решившимся на самоубийство. Он был этим человеком и одновременно оставался собой, видя все сквозь него, как будто сидел в прозрачной бутылке. Вместе с этим человеком находилась женщина, внешне совсем не похожая на Синюю, но Дунаев чувствовал, что Синяя сейчас тоже сидит в этой женщине, как в такой же прозрачной бутылке. Как будто коричневое скромное платье, в которое Синяя оказалась одетой здесь, в Берлине, вместо ее всегдашних стратосферических одежд, это коричневое платье, знак смирения и очеловечивания, уплотнилось настолько, что образовало сплошной кокон в виде другой женщины, незнакомой Дунаеву. И словно бы все происходило в подвале, и подвал казался роскошным, с коврами, глубокими креслами и черными картинами в золотых рамах. Ситуация странным образом повторяла сцену только что происшедшего "венчания". Две чашечки из тонкого китайского фарфора, с повисшими сверху завитками пара (как на вывесках кофейных заведений) резко блестели на большом столе. Мужчина перекатывал на ладони две прозрачные ампулы с жидкостью. Мир догадывался, что это уже не лекарство, это - яд. Его руки (простые, бледные, когда-то энергичные, теперь же немного дрожащие, но не от страха, а скорее от возбуждения) вскрыли ампулы, вылили содержимое в чашки. Она спокойно смотрела на свою чашку, на пар. Мужчина переводил взгляд с этих чашек на пистолет, одиноко лежащий на огромной поверхности стола. Пистолет. Браунинг.
Мысли, принадлежащие этому человеку, проносились в их совместной с Дунаевым голове. Браунинг. Коричневое.
Коричневое! Слово "браун" прошло сквозь всю жизнь этого человека. Он родился в селении Браунау над Инном. В юности, будучи художником, он проводил долгие часы в музеях, вглядываясь во тьму старинных картин, мучительно раздумывая о тайне землистого, коричневатого колорита. Позднее он прочел у Шпенглера, что этот коричневатый колорит старых мастеров есть защитная окраска, которую принимает Культура, отступающая под натиском Цивилизации. Эта мысль произвела на него столь сильное впечатление, что, занявшись политикой, он предложил своим сторонникам носить коричневые рубашки. Ему удалось прийти к власти в Берлине, в городе, эмблемой которого является коричневый медвежонок с угловатыми ручками и ножками. Он полюбил женщину по фамилии Браун и заключил с ней брак в подземелье. Все его последние надежды на победу в войне, которую он затеял, он связывал с научными исследованиями, ими же руководил ученый фон Браун.
Ученый обещал изобрести бомбу, способную уничтожить все. Эту бомбу будущий самоубийца всегда мысленно называл "шоколадкой".