— Yes[88], мне приходилось видеть этих каменных святых в барашковых шапках. Но вот эти танцующие девы, — он указал на луг, — о, это совсем не то, что киргизки. У тех холмы и долины распределены в должной пропорции, а здесь все плоские, как доска для разделки теста.
— Доктор, — обернулся нотариус, — вы, кажется, собираетесь заняться сравнительной географией?
Однако занятия не состоялись: стоило нам приблизиться к какой-нибудь компании, как девушки с визгом и смехом разбегались врассыпную.
— Напра-во! — скомандовал доктор. Мы резко повернулись и успели увидеть девушку, прыгающую через костер. Она подпрыгнула высоко, и в свете пламени на секунду блеснула ослепительная белизна ног, повергнув меня в изумление: до чего же, черт возьми, изящные ножки у этой девицы!
Удивительно все-таки, как быстро опрощаешься в деревне. Я уже приучился пить (медовый чеснок — исключение, к доктору я вообще больше зайти не рискнул), по вечерам играть вчетвером в лорум[89], а сейчас вот выяснилось, что еще и развязно выражаться. У меня вырвалось как бы само собой:
— Хотел бы я знать, какому принцу прислуживала мамаша этой красотки?
Тройное «тс-с-с» зашипело мне в уши, и разом погрозили три пальца.
— Это моя приемная дочка! — сказали хором все трое.
Странная манера — иметь одну приемную дочь на троих, впрочем, думал я не об этом, а о том, какую глупость сморозил. Пришлось спешно заглаживать вину.
— Прошу прощения, я не хотел сказать ничего плохого. Просто меня поразило, что у крестьянской девушки могут быть такие ножки. Право же, щиколотка у нее изящная, как у герцогини.
Не знаю, что бы я делал, если бы меня спросили, где это я видел щиколотку герцогини — до сих пор ни одна из них мне своих ножек не демонстрировала. Да и вообще, не верится, чтобы господь бог выкроил для герцогинь особую ножку. Насколько мне известно, в истории лишь единожды упоминается нога высокопоставленной особы — речь идет о супруге Пипина Короткого[90], королеве Берте. Упоминается она так: «au grand pied», «Берта Большая Нога».
К счастью, господа не отличались особой дотошностью и вполне удовлетворились моими оправданиями.
— Well[91], — сказал доктор, — это не крестьянская девушка. Это мадемуазель Ангела, она работает у нас на почте. Вы еще не встречались с ней, господин председатель?
— Нет, хотя был на почте дважды. За окошком сидела какая-то пожилая дама, высокая и седая.
— All right[92], это ее мать, госпожа Полинг, вдова.
— Его коллега. — Нотариус пихнул меня локтем в бок, давая понять, что доктор сейчас рассвирепеет.
Однако доктор, против ожидания, не рассвирепел.
— Stimmt[93]. Я лечу людей, а она — коров, лошадей, гусей, кур. Муж ее был ветеринаром, у него она и выучилась. — Поверьте, господин нотариус, мы преспокойно могли бы обменяться пациентами.
— Да ладно вам, — примирительно сказал поп. — Лучше проводим Ангелу домой.
Однако босоногая почтальонша, заметив наше приближение, вырвалась из круга и убежала.
Короткая юбчонка развевалась на бегу, в свете пламени костров то и дело мелькали ослепительно белые ножки. Доктор проглядел все глаза и, надо полагать, не прочь был пуститься следом, но вовремя вспомнил, что он — человек культурный, и побрел по-стариковски рядом со своими собратьями, — приемными отцами. Тут только я заметил, каким усталым и обрюзгшим стариком становится доктор, когда думает, что никто на него не смотрит.
Однако у последнего костра, возле самой околицы, он приободрился снова. Там сидела Мари Малярша, прижимая к себе Шати, на коленях у которого покоилась голова ягненка. Таким образом, сходство с Мадонной было полным.
— Добрый вечер, красавица, — доктор остановился, а поп с нотариусом пошли дальше. — Пойдемте прыгать через костер? Прыгаю я не хуже вашего Андраша.
— Прыгайте на здоровье, — женщина взглянула на него исподлобья. — Всяк скачет, пока жив. А мне вот не до прыжков.
Я тем временем попробовал подружиться с Шати. Мальчик забавлялся оловянным солдатиком величиной с палец. При ближайшем рассмотрении оловянный солдатик оказался не оловянным, а сделанным из желудей. Крупный желудь, две палочки по бокам, две внизу — туловище солдата. Сверху желудь поменьше — голова. На голове желудевая чашечка — шлем. Настоящий желудевый Вильгельм Телль.
— Что это у тебя, Шати? — я склонился к нему.
— Желудевый гусар, — ребенок с гордостью продемонстрировал мне свое сокровище.
— Кто тебе его сделал?
— Матушка Мари.
— Славный гусар, Шати.
— Нет, не славный. Штыка-то у него нету, — ребенок помрачнел; скорбь его была куда сильнее, чем скорбь королей, чьим солдатам не хватает штыков.
Я вспомнил, что у меня есть булавка для галстука; обычно она лежит в бумажнике: оттуда ее проще доставать, когда нужно поправить сигару, которая не желает раскуриваться. Я вытащил булавку и приладил ее гусару.
— Ну вот, теперь у него есть штык, Шати!
Передавая ребенку игрушку, я случайно коснулся руки женщины. Теплая, мягкая, изнеженная рука — это чувствовалось сразу.
— Вы, видать, тоже детишек любите?
— Только чужих, — улыбнулся я.
— Своих-то нету?
— У меня и жены нет.
Женщина подняла на меня большие темные глаза и убрала руку.
— Спокойной ночи, Шати, — я погладил ребенка по головке. — Пусть тебе приснится лошадка для твоего гусара.
Доктор тем временем, по-видимому, попытался погладить Мари, потому что послышался звонкий шлепок. Мари шлепнула доктора по рукам, как поступала в свое время с художником. Только тогда она смеялась, а теперь смотрела так, словно вот-вот разрыдается.
На задворках церкви мы распрощались с нотариусом и с доктором, причем доктор вместо «спокойной ночи» сказал нам по-русски «здравствуйте».
— Слушай, Фидель, — спросил я попа, — сколько языков знает этот ваш доктор?
— Ни единого, за исключением венгерского. Но, вернувшись из плена, он вообразил, будто умеет говорить на всех языках.
— С женщинами он, во всяком случае, общего языка находить не умеет — так мне показалось. Мари Маляршу — и ту трясет, когда он возле нее увивается.
— Старый осел этот доктор, — поп внезапно сделался серьезным. — Представь себе, он и на почтальоншу глаз положил. Но это умная девушка, дружище; когда доктор совсем ошалел, она поцеловала ему руку и просила никогда в жизни не оставлять ее, стать ей дорогим старым другом, она, мол, будет ему любящей дочерью до самой могилы. Так доктор и стал приемным отцом Ангелы.
— Но ведь нотариус, кажется, тоже?
— Тут, видишь ли, совсем другое дело. Нотариус — человек порядочный, вдовец, он хотел просить Андялкиной руки. Ну и спросил ее, как она посмотрит, если он возьмет женщину в дом? Андялка отвечает: это, мол, будет разумно, кто-то же должен вести такое большое хозяйство. «А что бы вы сказали, если бы я нашел женщину по себе на почте?» Тут Андялка отвечает, что поговорит с матушкой и будет счастлива назвать дядюшку нотариуса дорогим отцом. Тогда нотариус глубоко вздохнул и попросил девушку обождать: надо, дескать, все хорошенько обдумать, он ведь как-никак уже старик, у него свои причуды, а обременять никого не хочется. Андялка ничего не сказала матери, но с тех пор зовет старика «папашей нотариусом».
Мне хотелось спросить попа, он-то как попал в приемные отцы длинноногой почтальонши, но я не решился. Впрочем, кто-нибудь так или иначе расскажет: не нотариус, так доктор.
Однако Фидель улыбнулся и положил руку мне на плечо.
— Ты, наверное, хочешь знать, при чем здесь я? Так вот, я не ухаживал за нею и не просил ее руки, а, напротив, сам возложил руки ей на голову, еще у гроба ее отца. Нет, не как добрый самаритянин — чего скрывать? Девочка ведь и не плакала вовсе, а сидела себе тихонечко у гроба и шила траурное платье для куклы, напевая какую-то песенку. Я погладил ее по головке, она засмеялась, тогда я взял ее на руки, и она меня обняла. Не знаю, что чувствует отец, когда его обнимает ребенок; возможно, тот, у кого есть на это право, как раз ничего и не чувствует, знаешь, то, что всегда под рукой, быстро надоедает — у меня, же прямо сердце зашлось, мне все хотелось еще и еще, и я пошел к ним и на другой день, и на третий. Должно быть, в каждом человеке есть запас любви, и ее надобно истратить, все равно на что. Один любит женщину, другой — собаку, третий — цветы, а моя любовь излилась на этого ребенка. Я устроил ее в школу, а потом на курсы, выучил ее английскому и французскому, отправил учиться в Пешт, а когда во время войны она написала матери, что хочет жить дома, рядом с нею, я добился, чтобы у нас открыли почту и определили сюда Ангелу. Потому что работать она хотела во что бы то ни стало, не подвернись ничего другого, с нее бы сталось взять лопату и выйти в поле.