Литмир - Электронная Библиотека

Авнер Трайнин

Снова в Освенциме

Перевод с иврита Елены Аксельрод

Я помнил лишь одно:

дороги полотно

и стук колес,

   и посверк рельсов,

         рельсов,

         рельсов…

И знал я лишь одно:

я не умру,

пока их не увижу вновь:

     умолкших, ржавых,

     зарытых в травы,

        травы,

        травы…

И я пришел к ним:

тихим, ржавым,

   к немятым травам,

         травам,

         травам.

О, сколько здесь цветов!

(1960)

Марио Сац

Число имени

Перевод с английского Ирины Гусевой

Вот уж о чем Лайонел, мудрец и кабалист, не догадывался совершенно, так это об особом предназначении его собственных рук. Они исправно служили ему для письма и чтения, бережно, ласкающими движениями открывали книги с полуистлевшими от времени растрепанными переплетами, гладили потемневшие страницы. Они не были ни уродливыми, ни прекрасными — руки как руки. И, конечно, они не обладали застывшей строгостью арабской хамса или величием еврейской яд[70], скользящей по свиткам Пятикнижия. Он любил вертеть в руках свою лупу, волшебное стеклышко, которое всегда лежало в кармане его черных брюк и неизменно протирало дыру в одном и том же месте, словно стремясь прильнуть к его телу, чтобы поделиться с ним своей целомудренной прозрачностью, — но и тогда его пальцы оставались почти недвижимы, серьезны. Они лишь собирались воедино скупым движением. Что еще можно было сказать о руках Лайонела? Ничего, ну ничего выдающегося. Даже жена, из скромности либо от недостатка опыта, никогда не упоминала о каких-то особо искусных его ласках.

Конечно, произнося длинные речи, чтобы объяснить мне мистический смысл числа или буквы, он помогал себе жестами, но и тогда его руки следовало принимать во внимание в последнюю очередь, сосредоточившись на движении сказанных им слов; главное было — успеть уловить их значение. Дело в том, что едва слово было произнесено вслух, как смысл сказанного мгновенно улетучивался. И только я успевал осознать, что именно сказал мой друг, как, пощипав по привычке бороду, он обжигал мне сердце новой максимой. Например, такой: «Величие невидимого Бога состоит в том, что мы любим Его не меньше, не имея никаких доказательств Его присутствия».

И так же, неизменно по-новому — так различны меж собою ритуальные движения председательствующего на Пасхальном Седере и экстатический танец любви, — повторял Лайонел от раза к разу историю о пустыне. Сам он, конечно, никогда в пустыне не был, но именно с пустыней были связаны самые глубокие и дорогие его сердцу прозрения. Из этой истории, продираясь сквозь нагромождения метафор и бесконечные лабиринты фраз, всякий, кто слышал ее, мог узнать о тесной темной пещере в Верхней Галилее, где провели тринадцать лет в размышлениях и молитвах рабби Шимон бар Иохай и его сын рабби Элиэзер. Там, зарывшись по пояс в песок, пропуская сквозь пальцы его шершавые текучие струи, они предавались углубленному созерцанию. Это было как раз в те времена, когда римские легионеры истязали евреев за неподчинение имперским законам и верность своим древним заповедям. Все испытали здесь эти люди, ищущие истины: тяготы сокрытости от мира, затворничество в холодной пещере, умерщвление плоти и непрестанные многочасовые медитации — и, как результат, счастье обретения Божественного откровения и истинной, высшей святости, той самой, о которой говорится в книге «Зохар»[71].

Для Лайонела жизнь великого учителя и его сына была совершенным образцом и вечным примером. Поэтому он не замечал убожества нищей, удаленной от центра Шестой улицы, где жил в окружении немногих друзей: Тима, пока тот не умер, Аспарагуса, Макса Фердинанда — и еще целой толпы бродяг и безумцев, еженедельно собиравшихся за его столом на Субботнюю трапезу, не столько чтобы вкусить вина и хлеба, сколько послушать его вдохновенные речи и помолиться с ним вместе. Лайонел был человеком необыкновенным, ибо годы, проведенные в немецком концлагере, — казалось бы, безоговорочное доказательство жестокой абсурдности нашего мира — привели его к осознанию того, что он — еврей и навсегда им останется. Лайонел ощутил это как начало новой лучащейся жизни в пространстве света, как свою принадлежность к ор лагоим, «светочу для народов», упоминаемому в пророчествах, и это значило для него даже больше, чем священные заповеди и исполнение обрядов.

А несколькими годами позже ничего не подозревавший Лайонел обнаружил, что знакомое клеймо на тыльной стороне его руки, повыше запястья, но ниже локтя, клеймо, выжженное в концлагере, — не просто номер, или обвинительный приговор, или даже судьба — Имя Божье.

Я отлично помню рассказ Лайонела об обретении Имени и то, что он испытал вслед за этим; дрожь, судороги и — как побег и избавление — обморок и помрачение сознания. Это случилось, когда Лайонел уже свободно читал на иврите и был знаком с гематрией, приводящей в соответствие буквы и числа.

Был жаркий послеполуденный час, когда весь Нью-Йорк пахнет дымком, сластями и жевательной резинкой. Лайонел сидел на скамейке в Томпкинс-сквере и, наблюдая краем глаза за снующими туда-сюда белками, размышлял о Тетраграмматоне[72]. О чуде его вневременности и постоянном его присутствии… О том, как трудно непосвященному пробиться сквозь гортанные, хрипловатые звуки магической древней речи в поисках утраченных, скрытых во тьме тропок его смысла. Лайонел силился постичь загадочный трепет его животворящей сущности, понять которую можно только с последним дрожащим звуком изреченного слова, — и это тоже было свидетельством величия избранного народа, ревниво охраняющего Азбуку Мироздания. Животворящая сущность, которая — понятая так, как он, Лайонел, ее понял, — дарит в наш бесславный и грубый век единственный оазис созерцания и живой родник размышления тому, кто смиренно, с молитвой на устах, стремится к постижению Тетраграмматона. А то, что с некоторых пор это Имя перестали произносить, совершено не умаляло его уникальной ценности; это означало лишь, говаривал Макс Фердинанд, что в иные времена «великие цари прячут свои сокровища».

Мысли Лайонела свободно скользили, ни на чем не задерживаясь подолгу, ныряли в прошлое и тут же возвращались в настоящее. Он подумал о тайне времени: если существуют настоящее, прошедшее и будущее, то должно быть нечто, закрепляющее их в пространстве, — вроде записей в магнитном поле памяти или своего рода капсул, — чтобы однажды все три оболочки разом раскрылись и их содержимое слилось воедино в самый невероятный плод человеческого мышления — Бога. Ведь все, что дано знать, видеть и слышать человеку, все его чувства и ощущения, были для Лайонела лишь откликом человеческой души на незримую высшую реальность: эхо беззвучной волны, неслышимого звука, которое никогда и нигде, что бы мы ни предпринимали, не сможет уловить наш слух — даже если приблизимся вплотную к его источнику, карабкаясь, ломая ногти, из пропасти или взбираясь на вершину. И с этой точки зрения Тетраграмматон — не что иное, как совершенная система сообщающихся сосудов, по которым перетекает из одного мира в другой живая вода вечности.

75
{"b":"814361","o":1}