Что за таинственная сила, которая за одну только ночь смывает все мелкое и ничтожное и делает сердце нищего таким же необъятным, как сердце святого апостола?! Когда на моих глазах полуживая от голода гувернантка удочерила малютку-сироту—и это совершенно естественно, без театральных жестов, не рассчитывая на награду ни на том, ни на этом свете! — вот тогда-то я и почувствовал, что земля уходит у меня из-под ног, и мне стало по-настоящему страшно.
Где же тот автоматизм, который мы прививали людям веками, если матери, посылая своих сыновей на верную гибель, ликуют, вместо того чтобы рвать на себе волосы? В городских лавках развешан плакат «Распятие в Вогезах»: деревянный крест сорван взрывом, а Сын человеческий по-прежнему висит и кротко улыбается!.. Вот вам и «Снятие с креста»! Каков сюжет! Воистину, пророческая руна, жаль только, никто из нас раньше не мог ее правильно истолковать.
Мы слышим шум гигантских крыл, простертых над миром, но уверены ли вы, что это ангел смерти, а не кто другой? Пребывающая вне времени и пространства совокупность всех Я, в чем бы они ни заключались: в камне, цветке, звере...
Сказано: ничто не может пропасть... Чья же длань в таком случае собирает воедино этот самозабвенный восторг, который подобно новой стихии вырвался на свободу? И каковы будут плоды его, и кто унаследует их?
Неужто вновь явится Тот, Чью стезю никому не дано пресечь, — ведь в ходе тысячелетий такое периодически случается! Мысль об этом не оставляет меня.
— Пусть приходит! Милости просим, лишь бы Он и на сей раз явился во плоти, — насмешливо вставил магистр Вирциг. — Ужо они Его распнут... остротами! С эдакого креста Его никакой взрыв не снимет: никому не дано победить издевательский смех!
— Как бы только Он не явился без образа, — озабоченно пробормотал доктор Хризофрон Загреус, — снизошло же недавно на животных: лошади в одну ночь выучились счету, а собаки — чтению и письму! А то еще полыхнет подобно пламени из сокровенной глубины человеческих душ!..
— Ну а уж об этом мы позаботимся, затмим в людях свет светом, — желчно проскрипел граф дю Шазаль. — До тех пор будем ослеплять их сознание новым блеском обманчивого трезвого рассудка, пока они не перепутают Солнце с Луной, вот тогда-то мы и поселим в их душах — в их сокровенных глубинах, хе-хе — недоверие ко всему, что есть свет...
О чем еще говорил господин граф, не помню. А только то ледяное оцепенение, кое сковывало меня с первой минуты пребывания моего в этой сводчатой зале, стало понемногу оттаивать, я уж мог шевелить пальцами... Какой-то внутренний голос шепнул, что следует быть настороже, но я не внял этому совету.
Однако лампу на всякий случай — как будто она могла меня защитить — продолжал держать прямо перед собой.
Не знаю, то ли случайный сквозняк, то ли змея проникла в матовый череп болванчика, а тлеющий фитиль вдруг ярко вспыхнул... Последнее, что я еще помню — это ослепительный взрыв, затопивший мой мозг мертвенно-холодным сиянием, и свое имя, которое донеслось до меня далеким эхом, а потом... потом с глухим неживым стуком рухнуло что-то тяжелое...
Это было мое собственное тело: уже теряя сознание, я на мгновение приоткрыл глаза и увидел, что лежу на полу посреди пустой залы, стол и господа куда-то исчезли, и лишь полная луна стоит прямо надо мной...
Много, много недель пролежал я в полубессознательном состоянии, а когда стал понемногу приходить в себя, узнал — не помню только от кого, — что магистр Вирциг скоропостижно скончался и назначил меня единственным наследником своего поместья.
Но, видно, мне еще долго придется лежать в постели, так что будет время поразмыслить над случившимся и все подробно записать.
Но иногда по ночам что-то странное находит на меня, и мне кажется, что в моей груди разверзается бездна, какая-то пустота, бесконечно протяженная на восток, на юг, на запад и на север, а в центре царит луна... Вот она растет до мерцающего диска, идет на ущерб, становится темной и вновь выныривает узким острым серпом, но во всех этих фазах мне мерещатся лица тех четырех господ, которые восседали за круглым каменным столом... Тогда, чтобы прогнать наваждение, я напряженно вслушиваюсь в ночную тишину, и до меня из соседнего разбойничьего замка до самого утра доносятся дикие вопли — это неистовый художник Кубин в кругу своих семи сыновей справляет очередную разнузданную оргию.
Потом наступает день, и нет-нет да и подойдет к моему ложу старая экономка Петронелла и спросит: «Как вы себя чувствуете, магистр... магистр Вирциг?» Она все пытается довести до моего сознания, что никакого графа дю Шазаля не было, ибо род дю Шазалей — «вот вам крест, и господин священник может подтвердить это» — угас еще в 1430 году, а я просто подвержен припадкам сомнамбулизма и однажды, расхаживая во сне по крыше, упал и с тех пор вообразил себя своим собственным камердинером. Само собой разумеется, никаких докторов Хризофрона Загреуса и Сакробоско Хазельмайера и в помине не было.
— А «Красный данджур» есть, как ему не быть, — заявляет
она в заключение и всякий раз почему-то сердится. — Вон он, проклятый, валяется на печи... Только это книга... Китайская волшебная книга... Мне все про нее рассказали. Теперь-то сами видите, что получается, когда христианин берется читать эдакие страсти...
Я молчу, так как знаю, что я знаю, но когда старуха уходит, потихоньку встаю, — так, на всякий случай! — открываю готический шкаф и облегченно вздыхаю: ну конечно же, вот она, тут, лампа со змеей, а ниже, на вешалке, — камзол, шелковые панталоны и зеленая конусообразная шляпа...
Майстер Леонгард
Недвижим в своем готическом кресле, майстер Леонгард широко открытыми, немигающими глазами смотрит прямо перед собой.
Потрескивая, горят в небольшом очаге толстые сучья, отблески пламени пляшут по грубой власянице майстера Леонгарда, но, как ни стараются суетные, неверные блики расшевелить суровые, словно окаменевшие складки аскетического одеяния, тщетны их усилия, и, устрашенные этим неприступным бесстрастием, соскальзывают они, охваченные трепетом, с длинной седой бороды, с изборожденного глубокими морщинами лица, с худых старческих пальцев, которые, кажется, навеки слились с золоченой резьбой потемневших от времени подлокотников.
Взгляд майстера Леонгарда направлен к почти занесенному снегом окну — глубокие, в человеческий рост сугробы окружают древнюю, полуразрушенную замковую часовню, — но мысленно видит он и то, что у него за спиной: голые, сырые стены, убогое ложе, распятие над источенной жучком дверью, а в угловой нише — кувшин с водой, ковригу грубого желудевого хлеба и нож с потрескавшимся костяным черенком.
За окном мороз, да такой, что даже гигантские стволы сосен жалобно постанывают, с заиндевелых ветвей свисают огромные, переливающиеся в ярком лунном свете сосульки. А вот и его собственная тень... На призрачно искрящемся снегу затеяла игру с темными, угрюмыми силуэтами сосен: вспыхнут в очаге поленья — и она вытягивается, непомерно удлиняя шею, а то вдруг разом сожмется и замрет, затаившись на мгновенье, и вот уже снова два острых шишака, венчающих высокую спинку готического кресла, обратились в дьявольские рога,
и тень — жуткий, инфернальный козел, восседающий на иссиня-черном троне.
А это кто там устало ковыляет через лес, волоча за собой салазки с хворостом?.. Ну, конечно, вот и она — горбатая старуха из селения углекопов — это в часе пути отсюда, у подножия холма, сразу за торфяными болотами... Выходит на поляну—и застывает как вкопанная: остолбенело таращится на освещенное окно, силясь понять, куда это ее занесло. Заметив рогатую тень, тут только соображает, что забрела к той самой дьявольской часовне, в которой, по слухам, поселился последний, заговоренный от смерти отпрыск проклятого рода, в ужасе осеняет она себя крестным знамением и спешит, спотыкаясь, назад в лес.
Майстер Леонгард, полузакрыв глаза, некоторое время мысленно следует за ней, минует закопченные развалины замка... Здесь прошли его детство и юность, но по-прежнему бесстрастно его неподвижное лицо, ни малейших следов волнения, сколько ни вглядывайся: в том вечном настоящем, которое царит в его душе, все — и прошлое и будущее — не более чем зыбкий, обманчивый мираж. Он видит себя одновременно и ребенком, в тени юных березок играющим цветными камешками, и старцем, отрешенно созерцающим собственную тень.