— Если уж я "майстер", то и самтшех митшебат — тоже я. Или ты полагаешь, что две вещи или два существа, будучи абсолютно подобны друг другу, могут существовать, не являясь одним и тем же?
— И тем не менее вас будет двое; скажем, если бы я вас встретил, то увидел перед собой не одного человека, а двух, — упорствовал я.
Тибетец нагнулся, выбрал среди множества рассыпанных повсюду кристаллов известкового шпата наиболее прозрачный и насмешливо сказал:
— Взгляни-ка сквозь этот камушек вон на то дерево... Оно раздвоилось, не правда ли? Ну и что ты теперь скажешь? Сколько деревьев? Два?
Я сразу не нашелся с ответом, да при моем знании монгольского языка, на котором мы объяснялись, было бы весьма непросто внести привычную, "европейскую" логику в столь запутанную тему; посему последнее слово осталось за моим оппонентом. Про себя же я не переставал дивиться интеллектуальной изворотливости этих полудикарей с раскосыми калмыцкими глазами. Казалось, белому человеку было просто невозможно привыкнуть к тому необъяснимо странному контрасту, который присутствовал в этих обитателях высокогорья: внешне они выглядели почти как звери, но стоило только заговорить с ними о жизни духа, и под заскорузлой от грязи овчиной обнаруживался недюжинный философ.
Я вернулся к исходному пункту нашего разговора:
— Итак, ты уверяешь, что дугпа не станет брать на себя ответственность, демонстрируя мне свое искусство?
— Нет, конечно нет.
— Ну, а если эту ответственность возьму на себя я?
Впервые за время нашего знакомства я увидел своего проводника в растерянности. Эмоции, с которыми он, как ни старался, не мог совладать, явственно читались на его лице: выражение дикой, непонятной мне жестокости поминутно сменялось гримасой коварного ликования. За многие месяцы нашего совместного путешествия нам частенько приходилось смотреть смерти в глаза: мы преодолевали захватывающие дух бездны по узким, шатким бамбуковым мостикам, таким хрупким, что у меня от ужаса замирало сердце, пересекали пустыни, едва не погибая от жажды, но ни разу, ни на одну минуту он не потерял самообладания. И вот вдруг сейчас, без всякой видимой причины, такая бурная реакция! Он был буквально вне себя, я видел по нему, какие страшные мысли проносились в его мозгу.
— Проводи меня к дугпе, и плата моя будет самой щедрой, — пылко воскликнул я.
— Надо подумать, — ответил он после долгой паузы.
Стояла глухая ночь, когда он вошел в мою палатку, разбудил меня и сказал, что готов.
Оседлав двух косматых монгольских лошадок — представители этой редкой породы едва ли выше крупной собаки, — мы исчезли во мгле.
Люди из моего каравана спали глубоким сном вокруг дотлевающего костра.
Шли часы, а мы молча, без единого слова, продолжали путь; особый мускусный аромат, который тибетские степи источают в июльские ночи, и монотонный шелест дрока, цепляющегося за ноги наших лошадей, почти убаюкали меня, тогда, чтобы не заснуть, я принялся смотреть на звезды — в этом диком высокогорном крае они пылали подобно клочкам бумаги, так же неровно и трепетно, то вспыхивая, то угасая... Что-то беспокойное, возбуждающее исходило от них, и сердце мое преисполнилось тревоги.
Но вот первые солнечные лучи добрались до горных вершин, тут только я заметил неестественно широко открытые, немигающие глаза тибетца; закатив зрачки — видны были одни белки, жутко поблескивающие опаловой белизной, — проводник смотрел куда-то вверх, в одну точку. Я понял, что он в трансе.
Неужели ему так хорошо известно место пребывания дугпы, если он даже не считает нужным следить за дорогой, спросил я его пару раз. Однако ответа не получил.
— Он притягивает меня, как магнит железо, — едва ворочая языком, пробормотал он словно во сне через некоторое время, будто только сейчас расслышал мой вопрос.
За целый день мы ни разу не остановились на привал, вновь и вновь, не говоря ни слова, погонял он свою лошадку. Пришлось утолить голод прямо в седле — несколько кусков вяленой козлятины помогли мне восстановить иссякающие силы.
Ближе к вечеру, обогнув подножие какого-то голого кургана, мы остановились неподалеку от одной из тех фантастических юрт, которые можно встретить только в Бутане. Черное пирамидальное сооружение с правильным шестиугольником в основании, укрепленное на высоченных жердях; летом, когда нижние края отогнуты вверх, оно издали напоминает гигантского паука со свисающим до земли брюхом.
Я ожидал увидеть грязного шамана с сальными волосами и жидкой бороденкой, одно из тех полусумасшедших, подверженных припадкам эпилепсии созданий, которых среди монголов и тунгусов встречаешь на каждом шагу — опившись отваром из красного мухомора, они впадают в галлюциноз и начинают выкрикивать невразумительные пророчества; однако передо мной стоял человек добрых шести футов роста, очень худой, безбородый, лицо его отливало оливковой зеленью — такого цвета кожи мне еще видеть не доводилось — раскосые, неестественно широко поставленные глаза и губы... Губы выделялись даже на этом начисто лишенном морщин, словно фарфоровом лике: гладкие, без единой трещинки, они были такого кроваво-алого цвета, так бритвенно тонки и изогнуты — особенно уголки, вздернутые какой-то нечеловечески жестокой, ледяной усмешкой, — что казались нарисованными.
Я застыл — надолго — не в силах отвести взгляда от этого представителя какой-то совершенно неведомой расы; сейчас, когда об этом думаю, я сам себе кажусь маленьким мальчиком, у которого от ужаса перехватило дыхание при виде кошмарной маски, возникшей внезапно из темноты.
Увенчанный каким-то высоким, напоминающим тиару, ярко-красным головным убором, дугпа оставался недвижим, как будто чего-то ждал; драгоценный мех желтовато-оранжевого соболя скрывал его тело до самых пят.
Он и мой проводник не сказали друг другу ни слова, однако, наверное, обменялись какими-то тайными знаками, так как
дугпа, даже не спросив, чего же, собственно, я от него хочу, внезапно заявил, что готов показать мне все что угодно, если только я, несмотря на мое полное неведение возможных последствий, возьму всю ответственность на себя.
Разумеется, я немедленно согласился.
Он потребовал засвидетельствовать мое согласие и коснуться левой ладонью земли.
Я выполнил и это условие.
Дугпа молча повернулся и пошел вперед, не глядя на нас, мы последовали за ним; пройдя с полсотни метров, он остановился и велел нам сесть.
Мы примостились у какого-то плоского как стол пригорка.
Не найдется ли у меня какого-нибудь платка, желательно белого?
Напрасно я рылся в карманах, ничего кроме старой карты Европы, невесть как завалившейся за подкладку, я не нашел. Должно быть, она там пролежала долго, уж по крайней мере с начала моей азиатской экспедиции, так как пожелтела и сильно потерлась на сгибах. Я разгладил ее и, положив между нами, объяснил дугпе, что это — изображение моей родины.
Молниеносный взгляд, которым обменялись тибетцы, был почти неуловим, и все же выражение, мелькнувшее на лице проводника, я узнал: та самая, бросившаяся мне в глаза еще накануне вечером гримаса нечеловеческой ненависти.
Не угодно ли посмотреть действо сверчков?
Я кивнул, хотя мне уже неоднократно приходилось видеть этот распространенный в Китае трюк: игрой на дудочке или каким-нибудь необычным звуком факир выманивает инсектов из их земляных укрытий.
Так оно и оказалось: дугпа извлек из рукава маленький серебряный колокольчик — традиционный атрибут каждого буддиста — и стал издавать им тихий металлический стрекот; те, кому он предназначался, не заставили себя долго ждать — первые стайки сверчков, покинув свои норки, устремились к светлому прямоугольнику карты.
Их становилось все больше и больше.
Не счесть.
Я уже начинал сердиться на себя: ради какого-то ординарного фокуса тащился в эдакую даль; однако в следующую секунду глазам моим предстало зрелище столь невероятное, что я мог считать себя вознагражденным — и даже с избытком! — за все тяготы сегодняшнего дня. Сверчки были не только совершенно не известного науке вида — уже одно это с лихвой искупало