— А, это… Белорецкая, — отвечал Всеволод и опять обратился к кузине: — Видите ли, Оленька, если вы позволяете на себя навертывать шиньон и притом сами признаете, что это безобразно…
— Она как же родня этому Саше, Всеволод?
— Мать, — отвечал он, — то я, Оленька, не могу уважать вас…
— Мать! — повторил, вздыхая, священник. — Поистине, милость господня…
— Над ними-то?
Дядя указал на брата и его жену.
— Еще бы! Ведь только их одних, одних-с… Да! Мы теперь из всех тех одни пируем, во всем Питере одни!
— Даже это очень оригинально, — заметила гостья. — Но знаете, как становится жарко.
— Можно в сад кофе кушать, — отвечал хозяин, — у нас здесь все равно как дача.
— Хорошо у нас, — сказала мать. — И сад весь убран.
Она поглядела на сыновей. Николай не поднимал глаз; Всеволод говорил с дядей.
— Пожалуй, дядя. Что ж, я рад, если вы мне это уладите. В Москву так в Москву. Это даже будет лучше казенного места.
— Да тебе, любезный, казенного-то — погоди еще!
— Да, погодите! — подтвердил гость, и оба захохотали.
— Не огорчаюсь. Только вот как жалованье?..
— На островах теперь приятно, — сказала гостья. — Вот бы молодой девице. И кстати, два молодых кавалера провожатых.
Тетка слегка вспыхнула, но воздержалась.
— Туалет нужен, — возразила она, глядя в сторону.
— Это жаль, для молодой девицы…
— Я не так пуста, чтобы думать о гуляньях, — прервала Ольга.
Это сказалось для Всеволода, но он не слушал; он спорил с гостем и дядей. Из-за стола вставали. Стало еще шумнее и теснее, когда горничная и девочка начали уносить стулья в сад. Мать приказывала, выходила и приходила.
— Пожалуйте, — повторял хозяин.
— Вы как будто не радостны, — сказал священник Николаю.
— Нет, ничего…
— Почему же вы так молчаливы?
— Ничего… Так.
— Нехорошо. Значит, в сердце вашем… Значит, вы не признательны. Грех великий. Как некогда в ковчеге спасалось единое семейство, так и теперь такая же милость господня над вами, а вы…
— Что такое вы говорите, батюшка? — вмешалась мать.
— Я устал очень, мама, — прервал Николай. — Вы в сад идете? Можно мне наверх?
— Да как же! В твою светелочку? Я убрала. Можно, можно. Приляжешь?
— Барыня, я уж чашки несу, — закричала ей горничная.
Николай взошел в светелку; дверь внизу лестницы не притворялась, как и два года назад; мелкие ступеньки знакомо скрипнули; он припомнил, какая из них шатается, и привычно придержался за решетку, которая колодезем окружала вход наверху. Все по-прежнему; белый половик протянут дорожкой от входа до низенькой постели. Над постелью большая фотография в раме. Пожелтела, побледнела; только выдается лицо раба, который подает одежду господину и хохочет — рад, что идет освободитель…
Николай заломил руки.
Что ж это, что ж это такое? Одни? Где же остальные?.. Вот, сейчас, над головой читали: "Было десять больных: где ж остальные?.." Да, где они, остальные? Те-то, о которых читали, исцелились все десять, а эти, эти — куда их унесло, где они?
Он вскрикнул и заметался.
Где они?.. Пируем, празднуем, врем чепуху, утешены, устраиваемся, как будто ничего не бывало! "Милость господня; непризнательность — грех великий"… Все забыто, все по-прежнему, все прекрасно, всем покойно, всем весело… О, подлость! Стыд, стыд! Волосы на себе рвать, убить себя надо… Посмотреть, как все развалилось… Освободитель, ты видел!.. посмотреть, как честные, дорогие положили голову — и на радости объесться и напиться! Стыд!.. Стыдно было им в глаза смотреть. А они еще поздравляли! Они же радовались!.. Саша сказал: "Хорошо, что хоть ты; будь счастлив…" Глупый ты, Саша, разве возможно счастье после того, что вынеслось? Кто видел, как ты вышел, не оглядываясь на несчастную, что подмела пол своими седыми волосами, кто слышал твой последний ответ… Да чем же я правее тебя? Тем, что бездарнее, только!..
"Правее…" Неправые!
Он хохотал, рыдая, клича погибших по именам, заливаясь слезами; безумный, вскрикивая от боли, которая схватывала горло и грудь, колотясь головой о стены… Он разбил бы, разнес бы эти стены, этот дом, это небо, что рдеет за окном, пламенное, раздражающее…
О, опять туда, туда, назад, в тюрьму, — там легче! Там ждалось. Там были они: ждалось за них. Теперь… ничего. Как это так — ничего? Пустота? Что это такое? Темнота, сырая земля — и пусто. Главное, что ужасно, это то, что — пусто. Глухо; ничто не существует. Все ушло — и тишина, тишина…
В саду смеялись. Он подошел, шатаясь, и прислушивался.
Как это странно. Просто, странно, и ничего больше. Все кончено; в душе нет ни на что отзыва. А вот там люди живут; кто-то там копошится, празднует… Ну, празднуйте без меня, на здоровье. Я не ваш… Ведь и всегда был лишний: родился сын, родилась дочь, к чему ж было еще третьего? и лишний расход, и незанимательно… Сестра!.. Умна она, что отправилась скоро. Честная; таким на свете делать нечего… А будь она жива теперь… Ее тоже мало помнят… Да, будь она… Подивилась бы тоже, что, в самом деле, как это оригинально: празднуем одни… Ну и что же? Ну и только. Была бы тут, вот тут, было бы с кем обняться… Поразобрали бы вместе непризнательность к милости господней…
Так — ковчег, спасены и приносим жертву? Точно, был и телец упитанный… Учил когда-то: вышед из ковчега, соорудил алтарь и заклал кого-то из спасенного запаса. Первым делом благодарности — убил. Вода еще не обсохла, и кровь уж пролилась. Алтарь — первая, что попалась, — куча камней. Наворочено их было, конечно, много. А из-под алтаря не выглянули ли чьи-нибудь застывшие ноги? Ведь и этого было тоже довольно… Что ж, поделом. Не греши… Убрали да поблагодарили.
Он сжал руки и ходил по комнате, неровно, толкаясь о стулья и пожимаясь от дрожи. Ему было холодно. В душе стало тоже вдруг как-то спокойно-холодно. Что-то решено, будто отрезано. Кончено… Что такое кончено? Как сказать? Да — все! Пусто, ничего нет. Его темные глаза светились так же холодно, будто сталь; губы сжимались. Он улыбался.
Он подошел к письменному столу. Прелесть как чисто убрано. Все на месте, до старой афишки и билета в театр, засунутых под чугунную плитку. Да, тогда не удалось пойти, помешали, попал в другое место. Он засмеялся. Посмотреть, что такое назначалось.
Он читал эту двухгодовалую афишу очень внимательно и серьезно и опять положил на то же место. Пусть себе лежит. На память.
Все его движения становились медленнее и размереннее. Он задумывался, машинально оглядываясь, наконец сел и, не сводя глаз, глядел издали в окно, все полное света пыльного, нескончаемого дня. Тоска какая; когда ж это смеркнется?.. Он зевнул и засмеялся. Говорят, на приговоренных к смерти всегда нападает зевота. Физиологическое замечание, кому есть досуг замечать…
Машинально он тронул книги, уложенные на столе, повертел карандаш, устанавливая его стоймя, бросил, следя, куда он покатился, облокотился на колено, уперся головой на руку и зажмурился. У него шумело в висках. Он вспомнил, что не пил вина и что этого, никто не заметил; не до того было, конечно. Он сидел не шевелясь. Тишина кругом была мертвая.
Вдруг он порывно ударил себя по колену и встал; его лицо горело, взгляд сверкнул грозно. Он выпрямился и вздохнул всей грудью. Потом, как-то особенно тяжело ступая, подошел к углу, где стоял маленький длинный шкапчик, обхватил его и сдвинул с места. Судя по худобе молодого человека, нельзя было предположить, что у него достанет силы, но он сделал это легко, сгоряча. На стене висели клочья черной паутины: очевидно, тут давно ничего не трогали.
— Цело…
Под шкапчиком кусок половицы был отпилен и вложен опять по-прежнему, незаметно Николай стал поднимать его. У него дрогнули руки; в остановившемся взгляде мелькнуло какое-то колебание. Казалось, он был бы доволен, если б не нашел того, что искал. Он откинул волосы; его лоб был холоден. В вырезке пола лежало что-то, связанное в узел в платок. Николай развернул и вынул револьвер.