Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Это точно; такой же день был прекрасный.

— И как пели, ах, великолепно! — воскликнула тетка.

— Изволили быть? — спросил гость.

— Где нам! — отвечал за нее муж. — Тогда по билетам, двор, посланники. Нет, мы с ней на репетиции были…

— На репетиции? — повторил священник.

— На пробе то есть! — отвечал тот и захохотал. — Всё равно!.. Тысячу двести певчих-с! подумать только! Как грянули только "Тебе, бога, хвалим"… Знаете, я люблю, чтобы это… грандиозное все! Тысячу двести голосов!

— Да!!

— А в самый день освящения, вот их — гимназисты они были — водил смотреть ход, парад… И досталось же мне от Лизаветы Николавны!

— Как же, выдумали вести детей в тесноту, — возразила мать, взглядывая на сыновей.

— Детей? Да какие же они уж дети были, гимназисты-то? они и теперь еще не дети ли? А, маменька? Всеволод, ты дитя, что ли?

— Дитя, — отвечал он, продолжая есть.

— Только что в карцере высидел, — пошутил гость.

— И поделом! — подхватил дядя. — И не мешало бы еще…

— Ох, что вы говорите.

— Глядите, глядите, испугалась! — вскричал дядя.

Он захохотал; ему вторили.

— Слава богу, прошло, и не верится, что вот они… — говорила, смущаясь, мать.

— Ничего, сестрица, прошло. Нечего вам больше себя беспокоить… Блестящий тогда парад был, изволите помнить?

— Как же-с, — отвечал гость, — я тогда был при взводе на площади.

— Действующим лицом то есть. А мы только зрители… Ты, зритель, помнишь?

— Ничего особенного, — отвечал Всеволод, занятый с кузиной, — стреляли, темно стало от дыма.

— Тысячу орудий, милостивый государь мой, на набережной, на судах!

— Так что же? Стрельба — впечатление скверное.

— Ты, однако… — начал дядя и повернулся на месте.

Тетка погрозила Всеволоду пальцем; отец беспокойно оглянулся, мать заторопилась, не понимая.

— Даже здесь земля дрожала, — сказала она гостье, — моя покойница Анночка так перепугалась…

— У них еще дочь была? — спросила гостья тетку.

— Да, — отвечала та снисходительно. — Гораздо старше моей Ольги. Ольге теперь только шестнадцать, а та умерла шестнадцати. Средняя была между братьями. Так тогда это странно случилось: Аннета и вот Николай вместе простудились, вместе слегли; она не выдержала, а он… Единственная дочь!

— Да!.. иногда судьба… — сказала гостья и посмотрела на Николая.

Он встретил ее взгляд и потупился; он вообще конфузился. Он был тоже недурен собою, но совсем в другом роде, нежели брат: выше его ростом, стройнее, но худее и неловок; его руки висели безжизненно; будто не находя им места, он беспрестанно их сжимал и ломал пальцы. Он был странно, не болезненно, а как-то устало бледен; его темные глаза окружились; мягкие волосы прядями прилипали ко лбу. Иногда он посматривал по сторонам, тоже устало, будто ища, где отдохнуть, или думая, скоро ли все это кончится, впрочем, без нетерпения, без скуки, равнодушно. Он и оглядывался редко, и не говорил положительно ни слова. Этого никто не замечал, хотя молодой человек был тоже героем дня и тоже для него устроился этот праздник…

Этого не замечали даже отец и мать, хотя смотрели на детей поровну. Отец и мать сами оторопели, не помнили, не понимали ничего, предоставляя праздновать гостям, умным людям, а они сами… что они? Их дело — только радоваться. Кругом них шумели, кругом них поднималась и ветупала в свои права жизнь, хлопотливая, веселая, которую они… да знали ли они ее когда-нибудь? Если и знали, то в эти два года все забылось. Все забылось, будто умерло и заросло травою… будто совсем никогда не бывало. Два года! вычесть их у молодых, и то страшно, а у стариков, когда всякий день — ступенька туда, к концу, тянется бесконечно, а пропадают они все разом, вдруг, из глубины, из безнадежной темноты смотрит смерть… Если б еще своя собственная, а то эта… вот эти бледно-восковые, застывшие лица, эти отошедшие без родного ухода, без последнего целования, зарытые… Где их зарывают?.. Боже, два года муки! Они солнца не видят, они голодны… Птица пролетела, и та ненавистна! Два года, всякий час! Боже, и сны-то какие снились!.. Старость, беспомощная, больная, одинокая, с укорами от чужих, с уговорами хуже ножа острого, с толкованиями… чего и в толк не возьмешь! с жалостью этой безмолвной, что умеет только плакать, будто утешает, а только хуже надрывает душу… Что в жалости? Ведь этот жалостливый что отойдет, то забудет; у него свое дело, своя забота. Плачет он, кто его знает, он, может быть, о своем горе плачет; начнет с чужого, а вспомнит свое — вот и слезы… Так это, так! понимаем, сами бывали этим грешны… Господи, а греха сколько, ропота!.. Но как же не роптать! Дети — ведь это все! Все, чем жизнь красилась! Из чего же жить-то после них, скажите? Кому нужна пара стариков в гнилом домишке? Околевай они… без покаяния! Никаким покаянием не отмолишь того, что поднималось в помысле, в каждой охладевшей кровинке. Бывало, нож под руку не попадайся. Бывало, когда ночью небо далеко закраснеет всеми фонарями и плошками, думается… Создатель, не дай вспоминать, что думалось! Не дай памяти, владыко! Усмири, успокой! Лучше умереть вот сейчас среди этой радости… Даже этой, этой самой радости больше не чувствовать, чем пережить хоть одну такую минуту… Дети, да что вас милее?..

Ох, да что ж это такое?..

Ну, праздновать, конечно, праздновать! Добрые люди… Как за этих людей молиться!.. сказали: "Ваших простят". Господи!.. Только их одних и простили. Как их не простить? Вот они, поглядеть на них — хороши, умницы. Разве они могут быть виноваты? Вот это и разобрали. Так как же не праздновать? Дом убирали, как на светлое воскресение. И спешили же; вдруг все поднялось. На последние гроши, не считая: положить все, что есть — и только! Ведь больше этой радости быть не может. Что на завтра останется?.. Да бог милостив: уж если он это дал, их воротил, он ли не пошлет… да что хочет, то и посылает!.. Не знали, к чему руки приложить, заметались. Все понемногу, порознь, припоминалось, что нужно то то, то другое… Вернее, не припоминалось, а в этой радостной горячке, в этом приливе счастья, к старикам прихлынула струя молодости, удали, чего-то такого до того страстного, что могло выразиться даже не по-детски — смехом, а по-юношески — кутежом. Все приготовлялось, и все придумывалось, что бы еще? И это еще бедное, дешевое, эта "првданая" скатерть, береженая в сундуке, в приданое той красавице, покойнице… вот была бы рада, милая, как канареечка бы тут порхала!.. все это дешевое, старое, бедное и заветное, это все та же радость, разлитая вдобавок к слезам, к объятиям, к молитве, радость, для которой слов нет. Да и что говорить? Вот они, их больше не отнимут. И ласка подчас может быть лишняя: тревожит, напоминает; пусть они и сами позабудутся, успокоятся.

Пили и чокались настоящим шампанским. Андрей Иваныч для этого заложил серебряную табакерку и еще разное этому самому отставному гостю: у него касса. Обнимались, шумели; много пили.

— Нет, нет, Оленька, допивайте, — кричал Всеволод и, наливая кузине, плеснул на платье тетке. — Виноват! Ничего, хорошая примета!

Тетка была не совсем довольна, но смеялась, отряхиваясь.

— Ах, ты, ловкий кавалер! осторожный!

— Не осторожный, тетя, а острожный!

Все захохотали.

— Сочтите, когда я шелковое платье видел?

— Ах, правда, мой милый, правда!

— Только вот сегодня госпожа там была одна, — сказал гостю дядя, понижая голос, — с крыльца, я видел, ее сводили. Туда была допущена; значит, не из нашего брата… Андрей Иваныч, помнишь? Барыню-то? Не разглядел я, с гербом карета или нет. И кто такая…

— Допущена была? — переспросил гость.

— Да; все время там была.

— Кто же это?

— Не знаю… Да что ж мы! это вот сейчас… Всеволод, оглянись, батюшка, брось ты эту Ольгу!

— Что угодно?

— Какие такие у вас уж речи завелись? Развивать ее, что ли, желаешь? Смотри ты!

— Что вам, дядя?

— Что?.. забыл… Да! кто такая барыня, вывели оттуда, кричала, Сашу звала?

3
{"b":"813624","o":1}