— Хм-м... — усмехнулся Уно. — Ишь ты, подишь ты, стилисты какие! «Объективный фотообъектив». Фотяшки самые обычные. Трасса сзади, спереди, сверху, сбоку — и вся любовь!
— Подлетаем, — предупредил Старенков.
Вертолет накренился, застучал мотором. Прошло еще несколько минут, и долгий знойно-жестяный грохот лопастей сменился неожиданной тишиной, полой, обтянувшей Костылева материальной стылой оболочкой, совсем лишенной окраски.
Он вышел из вертолета, серьезный и ослабевший от дороги, от собственной, если хотите, несостоятельности. Но назад пути не было, он это знал твердо — надо было осваивать, обживать эту стылость и безмолвие.
Воздух, густой, сизый, был до твердости пропитан морозом, сосенки, вразноброс, вкривь и вкось понатыканные в землю, были худосочными, болезненными, из вертолетной форточки-бустера они казались куда крупнее, горделивей. Подъедала сосенки снизу ржавая болотная отрава, обгнивали прежде времени корни, облетала с отсохших сучков игла, и становилось дерево мертвым.
На вогнутой, с рвано приподнятыми краями площадке были собраны в длинные лесистые штабеля трубы огромного диаметра. Землеройка — приземистый, выкрашенный в блесткий яркий цвет агрегат — лениво вгрызалась в твердь, накрытую снегом. Выбрасываемая наверх, на боковину ствола, земля слабо дымилась, снег шипел под ней, истаивая, будто вода под куском карбида. Звук был резким, недобрым, гусиным, но Костылев не слышал его, он отрешенно крутил головой, пытаясь разобраться в себе самом, в сложных властных чувствах, охвативших его.
— Чего скапустился? — спросил его Старенков. Звук голоса не сразу дошел до Костылева, а когда дошел, то Костылев как-то странно и непонимающе посмотрел на Старенкова, вернее, даже не на него, а сквозь него.
— А ты, паренек, немного чокнутый, — захохотал Старенков. — Вот ведь, нерадивые, оркестра для твоей встречи не могли организовать, — проговорил он. — Человек, можно сказать, собой пожертвовал, приехал без подъемных, без авансов, а они... А?
Он выплюнул полусжеванную папироску, тряхнул головой. Подошел Вдовин. Предложил:
— Может, песенку спеть иль на губах сыграть? Какое-нибудь труль-ля-ля на мелодию «Гоп со смыком», а? Я, к примеру, все свои песни пою на три мотива. На «Гоп со смыком», «Мурку» и еще... — Вдовин закашлялся, погрузился в клуб пара.
Костылев удивленно взглянул на него.
— Ну, пришел в себя? Пошли‑сь, — Старенков обхватил Костылева за плечи, — в нашу гостиницу. Счас нам номер «люкс» с ванной, роялем и велосипедом отведут. Спроси, спроси у меня, зачем велосипед? Отвечу! Чтобы от одной койки к другой ездить.
Костылев послушно двинулся следом, к темнеющим невдалеке железным коробкам.
— Номер «люкс» здесь, в балке, знаешь, что это? — пропыхтел Вдовин, догоняя. — Четыре квадратных метра на четырех человек.
— Слушай, Контий Вилат, знаешь, какое блюдо на белом свете самое остроумное, а? — спросил Старенков совсем неожиданное, не имеющее к происходящему никакого отношения. — Не знаешь? Глушь ты неэлектрифицированная. А как геноссе Костылев? Тоже не знаешь?
Костылев с рассеянным вниманием слушал Старенкова, слова до него доходили стертыми, смазанными, нечеткими, но суть рассказа он уловил, хотя поначалу и не понимал, зачем все это бригадир рассказывает. Какое им дело до самого остроумного блюда? Но потом он прокрутил в себе рассказанное и вдруг тихо, с хрипотцой рассмеялся.
— Вот те раз! — вздохнул Старенков. — Я думал, у тебя кожа, как у бегемота. Извини, конечно... Оказалось, нет, у тя она чуть потоньше будет — крокодилья. А? Шутка. — Он раздвинул свою черную бороду в улыбке. Мелькнули зубы. Хотел еще что-то добавить, но сдержался.
У Костылева же снова в ушах зазвучал чей-то голос... но позвольте, позвольте: какое отношение имеет самое остроумное блюдо в мире к сибирской тайге, отвалам снега, черной жиже, именуемой «земляным маслом», к спрятанным в угасающем дне балкам? Да никакого. Это же просто-напросто психологическое отступление, отвлекающий маневр. Костылев шел, прислушиваясь к хрусту снега под подошвами, к негромкому старенковскому голосу. Существует у восточных народов любопытное и редкое блюдо: «фаршированный питон». Приготавливается этот питон весьма оригинальным образом. Охотник за змеями (а такие добытчики есть) приносит к хозяину торговой лавки живого питона. «Хотите приобрести?» Лавочник, естественно, не отказывается, приобретает и помещает питона в погреб со льдом, где тот и засыпает.
У лавочника, как и у всякого хозяина торговой точки, есть своя постоянная клиентура, вот им-то лавочник и предлагает в первую очередь отведать лакомство. Приходит господин Лу, лавочник спрашивает у него: «Господин Лу, вы не желаете купить кусочек питона?» Господин Лу, естественно, не против. Хозяин отмеряет кусок питона на выбор и помечает пищевой тушью «Господин Лу». Приходит господин Му. «Господин Му, как вы насчет того, чтоб отведать фаршированного лакомства?» Господин Му тоже не отказывается. Таким образом питон продается по мелким долям. Затем в один из погожих дней хозяин лавки созывает клиентов на ужин. Посреди двора разжигается костер со слабым огнем. На костер ставится чан с теплой водой. Из погреба выносят неподвижного и ничего не подозревающего сонного питона, опускают в чан.
Проходит некоторое время. Проснувшись, питон начинает нервно елозить в воде: после спячки ему очень хочется есть. Тогда в чан бросают сало — питон тут же глотает сало, потом бросают рис — питон глотает и рис, затем в чан кидают куски мяса. Таким образом питон проглатывает всю начинку. А потом в костер суют побольше дров, вода в чане закипает, и через пятнадцать минут фаршированный питон готов, остается только разрезать его по меткам...
Теперь Костылев понял, зачем Старенков все это рассказывал, откуда льдистая тусклая жесткость в его голосе, откуда наигранное лихое веселье, все понял. Это он хотел развлечь Костылева, помочь ему справиться с неизвестностью будущего, со всем тем, что ожидает его, с предстоящей злыдней-студью, с туберкулезной тайгой, со всем потайным, что сокрыто, что еще только готовит ему жизнь. И подумал Костылев, что он должен быть благодарен Старенкову за предупреждение, за неуязвимость, которой тот сам обладает не в полной мере, но старается вдохнуть ее в Костылева; за способность сопротивляться и жажду борьбы. Он коротко улыбнулся.
— Насчет питона, которого живьем набили, как колбасу, начинкой, это ты хорошо. Не анекдот?
— Нет.
Балок был тесным и жарким. Но в тесноте, говорят, не в обиде, а жар, он костей не ломит. Хуже было бы, если бы стенки балка изнутри изморозь сковала. Койки в балке располагались, как в матросском кубрике — в два этажа, одна поверх другой. Старенков расположился внизу, Костылеву предложил полезть на Эльбрус, на второй коечный ярус. Костылев согласно кивнул.
— А сидеть будем на моей койке, — произнес Старенков.
Дверь балка распахнулась, в нагретое нутро влетел тугой клуб холода, задымил комнатенку, потом над клубом вспарил высокий человек, повел длинным крапчатым носом, будто принюхиваясь к чему.
— Вот и гостек, — бодро сказал Старенков. — Заходи, Рогов. Познакомься со своим сменщиком, с Костылевым. Тоже водитель первого класса.
Рогов растянул рот, одарил Костылева улыбкой, блеснув из-под синевы обмерзших губ чистотой нержавеющей стали.
— Мороз силу берет. К пятидесяти топает, — сказал он.
— Пятьдесят — это еще семечки, — проговорил Старенков, — хуже, когда шестьдесят.
— Шестьдесят — бр‑р‑р! — сгорбился Рогов.
— В шестьдесят бьешь топором по дереву, а топор даже метки не оставляет, — Старенков сделал мах ладонью. — Из рук швырк и отлетает в сторону. Каждая чурка будто из резины отлитая.
— Вообще-то, сегодня шестьдесят обещали, — Рогов потер под носом толстым пальцем, сколупнул что-то с самого кончика, с раздвоины, Костылев пригляделся — льдистую скрапину.
— Значит, это ты на самоходе будешь баранку вертеть? — Рогов улыбнулся, ослепил Костылева ярким сверком стали, будто прожекторным лучом полоснул. Костылев поежился, хотя тон Рогова был исполнен благожелательности, — дело не в этом. Просто, чтобы принять машину, надо было снова вылезать на улицу, в крапивный холод, чего не очень-то хотелось Костылеву.