Сюда, на остров в плавнях, уже дважды прилетали ребята на Ми‑4, надеясь найти что-нибудь и кого-нибудь, но, увы, оба раза возвращались ни с чем — людей на острове не было. Сегодняшний прилет экипажа Стругова был контрольным, на всякий случай: а вдруг удастся найти хоть какие-то следы?
Стругов посадил вертолет на берег поймы, почти впритык к воде. В иллюминатор была видна спокойная и чистая глубина. Сухая кромка очень светлого и легкого, пропеченного солнцем ракушечника, обметанного волокнистой губчатой тиной, небрежно рассыпанной по всей длине, находилась под брюхом вертолета; одной «ногой» машина стояла в воде.
В трюме громыхнул дверью бортмеханик Меньшов. Лопасти, сделав последний мах, застыли. На ракушечник спрыгнул Пермяков, затопал сапогами, разминаясь. Стругов поглядел на него сквозь выгнутое стекло бустера, поморщился: что же это, выходит, местные условия и безбедная жизнь сделали Пермякова нечувствительным к чужой беде? Ведь, возможно, охотников, ночевавших здесь, и в живых уже нет, а у него лицо довольное и сытое — не дело это, не дело... Местные условия, понятно — работящая жена, корова, хорошо налаженное подсобное хозяйство, спокойный быт. Хотя не поймешь сразу, в чем дело...
Когда Стругов, досадуя на слабость в теле и звон в ушах, выбрался из вертолета, то увидел, что офицеры сбились в круг и молча рассматривают что-то. Майор подошел, заглянул через плечо штурмана, увидел худую мокроглазую собаку с жалобной мордой, узким — углом — крестцом, непрочной грудью. Пятнистые нечесаные бока собаки с прилипшими к шерсти водорослями мелко дрожали, кривоватые тонкие лапы подгибались от страха и усталости, от отчаяния, от осознания собственной беспомощности.
— Странно, как она тут очутилась и почему в прежние два прилета мужики ее не обнаружили, а? Странно, странно... Но факт есть факт. Вот она все знает. Где хозяин, знает, где остальные... Знает, да сказать не может, — проговорил Гупало, ломая пальцами планшетку. — А глаза-то, о! Человечьи почти что. С тоской. И в слезах глаза-то! Посмотрите, товарищи! Видите, какие слезы на глазах у собаки? — Гупало еще сильнее начал ломать руками планшетку, голос у него сделался нервным, высоким, в нем появилась какая-то режущая звонкость, надрыв — штурману было жаль собаку.
— Сеттер. Пятнистый сеттер, — сказал Меньшов.
— Тоскует. Надо же, а? Словно человек, — голос у Гупало был по-прежнему высоким и звонким, будто его кто обидел. — Тоскует.
— По хозяину, — отозвался Меньшов.
Стругов протиснулся в круг; присев на корточки, протянул руку к собаке: та настороженно откинула назад голову, сверкнули вывернутые густо-кровавые белки глаз, но потом, поняв, что человек не замышляет ничего худого, успокоившись, потянулась носом к ладони, запрядала ноздрями.
— Хозяина ищет, — сказал Меньшов.
— А где хозяин? То ли жив, то ли мертв, одному богу ведомо.
— Скоро узнаем, — бодро сказал Пермяков, притопнул сапогами; Стругов, услышав эти слова, покрутил болезненно головой.
— Обыщем Охотничий Став? — не то предложил, не то приказал майор. Поднялся, вытер одну руку о другую, стянул с головы шлем. — Глядишь, и найдем что... Тут иногда клок газеты подсказать может, где люди.
— Можно обыскать, — помедлив, согласился Пермяков, хотя и собрал на лбу недовольные морщины. Право приказывать он считал, судя по всему, единоличным. — Как пойдем? Все вместе, гуртом? Или цепочкой, а? — спросил Пермяков и тут же умным знающим голосом предложил: — Лучше цепью, с интервалом в пять метров. Нас тут сколько? Четыре человека... Вот полоса захвата и составит двадцать метров. Самый аккурат. Двинулись!
Стругову досталось крайнее к воде место; он, разгребая носками сапог завалы резики, сделал несколько шагов, осмотрелся, потом раздвинул камышовый стланик — скрипучий хруст сухих трубок вызвал у него нытье на зубах, — вошел. Справа из камыша выглядывала огняная, как цветок, голова штурмана с полузакрытыми, привычно опущенными вниз глазами.
За штурманом, следующим по цепи, шел Меньшов; замыкал линию Пермяков, с суетными округлыми движениями, надсадным, слышным даже здесь дыханием.
«Сердце у него — того... Надломано. Иначе бы он так не дышал», — подумал Стругов подавляя в себе неприязнь, загоняя ее вовнутрь, отвернулся, рассматривая открывшуюся в прощелине незамутненную ширь лимана.
В камышиннике почва была вязкой, возникло ощущение, что она намазана, как повидло, на корку тверди. Продираться сквозь камышинник было трудно. Сердце разбухло в грудной клетке, снизу его подпирали ребра, и Стругову казалось, что кренится в сторону островок, голова штурмана катится куда-то вниз, под ноги; он втянул в себя воздух, с присвистом выдохнул; давно ему не было так тяжело и плохо.
Впрочем, тут же майор забыл о хвори, выйдя на примятый пятачок — вдавлину, он увидел мертвого дельфина. Небольшой, примерно полуметровой длины, дельфин-ребенок неизвестно почему погиб. Длинным тупым носом он вспорол землю, зарылся в нее. По ввалившемуся сморщенному глазу ползала большая, отогревшаяся на солнце муха.
Было неприятно и больно смотреть на это, словно муха своим ползаньем уничтожала живую ткань, плоть. От дельфина исходил едкий запах, и Стругов понял, что он лежит здесь уже несколько дней и погиб еще до майстры. Это успокоило майора. Взглянув на изящное, легкое тело, Стругов двинулся дальше, ежеминутно останавливаясь, нагибаясь, подбирая ошмотья земли, водоросли, разглядывая их.
Потом Стругову попалась суковатая палка, отороченная прелой, превратившейся в лохмотья кожурой. Поднял, оборвал лохмы: палкой было удобно поддевать сухие шапки куги; он, не надеясь, впрочем, что-либо обнаружить, добросовестно проверял свой участок. И ненапрасно: под одной из шапок он нашел старый ружейный приклад с вытертой до блеска плечевой пластиной. Стругов, кряхтя, нагнулся, вытащил приклад из-под куги, подержал его несколько секунд в руках, пробуя на тяжесть. Приклад был переломлен у курков. Скорбно-озабоченное выражение сковало лицо Стругова; трудно было понять, о чем он сейчас думает — то ли о возможной трагедии, разыгравшейся здесь, на маленьком уютном островке, то ли вспоминает фронт, бои и атаки, в которых ему, молодому пехотинцу, довелось участвовать, и оружие, к которому когда-то прикасались его руки.
Гупало оглянулся на Стругова, увидел приклад и позвал тихо:
— Товарищ Пермяков!
Начальник райотдела, гикнув, рысцой припустил к ним через камышинник, придерживая хлопающий по боку пистолет.
— Ну-ка, ну-ка, — закричал он, — следопыты, следователи, археологи...
— Где уж нам, — хмуро поддел примчавшийся следом Меньшов. — Это уж по вашей детективной части.
— Дай-ка, майор. Та-ак... — Пермяков провел ладонью по прикладу, ощупывая царапины, зазубрины, потом вскинул его к плечу, зачмокал губами. — Та‑ак. Судя но длине приклада, охотник был невысокого роста и некрепкий физически. В милицию работать я бы его не взял. Ей-ей.
Сам Пермяков, прочно сколоченный, грудастый, грубый и плечистый, любил все тяжелое, громоздкое, даже топорное, соответствующее собственной комплекции. И людей Пермяков ценил по своим меркам.
— Что приладился? — спросил у него Стругов. — Подходит или не подходит? Этих ребят приклад или давно уже здесь валяется?
— Разберемся, — туманно ответил Пермяков.
— Где уж разбираться, — Стругов досадливо швыркнул свернутым вдвое шлемом о колено. — Пошли дальше.
Собака продиралась сквозь камыши следом, низко опущенной мордой раздвигая стебли; когда Стругов обернулся, то увидел ее шею, длинную, лоснистую, в мокрых розовых проплешинах. Что знает эта собака, того не знают люди и не узнают. Черт побери, на Луне побывали, луноход, управляемый по радио, построили, о Марсе мечтаем, а вот язык друзей-животных понимать не научились, и неизвестно еще, когда научимся. Вот ведь...
Словно почувствовав что-то, собака остановилась и, потянув носом воздух, заскулила длинно, тонко, с тоской. Тут же, в ответ, в другом конце Охотничьего Става, в куговых зарослях, послышался сиплый лай, затем мягкий перебор лап по ракушечнику, сверху было видно — в камышинник словно торпеда вошла, тупо застучали друг о друга мшистые головки початков, раздался треск, короткий звериный рык, нутряное аханье ударившегося обо что-то тела, и на людей выскочила собака — тоже сеттер, только кирпично-пегий, с широколобой головой, угольно-красными, светящимися, как у кролика, глазами и блестящим от клейкой влаги носом. Одно ухо сеттера было надорвано точно посредине, ровно — будто ножом надрезано. Собака выскочила на Стругова, майор остановился, услышав за спиной дыхание, совсем невпопад подумал, что если бы он отважился заиметь собаку, то купил бы именно сеттера, статного, честного, умного, преданного. Но ни разу еще Стругов, человек одинокий (жена у него умерла), не рискнул поселить в своей квартире живое существо — ни кота, ни пса, ни рыбок — мешали частые командировки. Иногда он отсутствовал и по месяцу, и по полтора. А такое одиночество, голодовку только верблюд вытерпеть может. И с какой тяжелой душой приходилось бы уезжать Стругову в командировки — мысль об оставленном в квартире псе, голодном и необогретом, спешно гнала бы его обратно, он мучился бы, переживал, не спал по ночам. Не‑ет, живность — для оседлых людей, тех, из чьего существования изъято правило «одна нога здесь — другая там».