– Полагаю, заплатить всего один доллар вы можете себе позволить.
Повернувшись к Рикерту, Нейт прищурился. Проведя рукой по бороде, он поморщился.
– Один доллар?
– Совершенно верно, один доллар.
– Если я правильно понимаю, это все для того, чтобы я избежал… ну, каких-то налогов, так? Я плачу один доллар, и это необлагаемая купля-продажа.
– Ну, в общих чертах.
– «В общих чертах». – Нейт кивнул. – Угу. Я простой полицейский. Я плохо разбираюсь во всяческих кабинетных штучках, поскольку являюсь человеком практики, но чую, что тут что-то нечисто. Папаша мог бы просто подарить дом мне, и все было бы в полном порядке. Или я мог бы получить дом в наследство, как это происходит в большинстве случаев, – и налоговая поймала бы меня на крючок только в том случае, если б я его продал и выручил за него больше его средней рыночной стоимости. Но тут – и поправьте меня, если я не прав, – получается, что если я куплю дом за один доллар и продам его за любую сумму свыше этого доллара, меня вздрючат налогами на все то, что я получу сверху, поскольку это будет считаться доходом. Я правильно понял?
Между пухлыми щеками юриста протянулась тонким швом невеселая усмешка.
– В общих чертах. Налоговая служба не упустит то, что причитается по закону.
– Я не куплю этот дом. Не куплю ничего, что продает мой старик. Не куплю у него даже стакан воды, если буду умирать от жажды. Не знаю, какую игру он затеял, – разве что обманом обременить домом, который мне не нужен. Пожалуйста, передайте ему, что он может взять свое предложение и засунуть в свой гниющий зад.
– Я могу передать. – Встав, поверенный протянул руку. Нейт посмотрел на нее так, словно тот только что высморкался в нее без носового платка. – Предложение останется в силе до кончины Карла.
Нейт вышел в дверь, не сказав больше ни слова.
3. У коробки есть глаза[3]
Вот Мэдди Грейвз:
У нее коротко остриженные волосы цвета серебристого тумана – крашеные, поскольку она думает, что выглядит классно. (И так оно и есть.) Она высокая и худая, руки и ноги кажутся натянутыми тросами подвесного моста. И все благодаря работе: Мэдди, или Мэдс, – скульптор. Работает по большей части с подручным материалом. Каковой и находился перед ней в настоящий момент: картонная коробка доставки «Амазона», разрезанная на куски канцелярским ножом и заново сложенная в виде маленького человечка с коробкой-головой и коробкой-туловищем. Картонные конечности были приделаны к Человеку-коробке проволокой, украденной со старого забора из железной сетки и скрученной круглогубцами.
В одну его руку Мэдди вложила канцелярский нож. Как будто он был маленьким чудовищем. Чаки[4], готовым резать-резать-резать.
Мэдди смотрела на него.
Смотрела долго.
Долго.
– Твою мать… – пробормотала она.
Рядом прилежно трудились над своими проектами другие художники – столы, мольберты, компьютеры, гудящий улей творческого содружества. Одна из них, подруга по имени Дафна (припанкованная бабуля, чертовски наглая, пятидесяти пяти лет, акриловые радужные кольца диаметром в дюйм, растягивающие мочки ушей, пирсинг в виде собачьей косточки в носовой перегородке, футболка с оборванным низом, на ногах тяжелые громоздкие говнодавы, забрызганные блевотиной краски), подбоченившись, высокомерно заглянула Мэдди через плечо.
– Что там у тебя? – спросила она.
– Я… ну… – начала было Мэдди и осеклась.
– Вижу, что получилось довольно банально, если тебя это тревожит. То есть как критика сраного капитализма чересчур плоско: ну, типа, «Амазон», уничтожающий мир своими коробками, что, в общем-то, очевидно. К тому же, полагаю, ты можешь придумать кое-что позначительнее, чем этот нож в руке, так ведь? – Дафна понизила голос до шепота. – Да я и сама иногда пользуюсь «Амазоном», так что даже не знаю.
– Нет. Нет! – Мэдди нахмурилась. – Проблема… проблема не в этом. Тут… тут дело совсем в другом. Что-то здесь не так. Что-то здесь ну совсем странно.
– Нет ничего плохого в странном.
– Я просто… ну… – Мэдди сглотнула комок в горле. – Тут не просто что-то странное. Тут что-то сумасшедшее.
– Я как раз специализируюсь на сумасшедшем. Что конкретно тебе не нравится?
– Так, ладно. – Мэдди издала нервный смешок. – Видишь эти глаза?
Она указала круглогубцами на глаза Человека-коробки – проволочные, как и все остальное, скрученные кольцами, подобно маленьким металлическим сороконожкам и аккуратно ввинченные в коробку.
– Положим.
– Я их не делала.
– Не делала?
– Глаза.
– Ты не делала глаза?
– Именно это я и хочу сказать, твою мать! Я их не вставляла – точнее, не помню, чтобы вставляла. Разве это не странно?
Пожав плечами, Дафна весело хмыкнула:
– Дорогая, я не помню, что ела сегодня на завтрак, и уж тем более не помню, что за дерьмо рисую. Я впадаю в состояние имени Боба Росса[5], вроде АСМР[6], какой-то галлюциногенный гипнотранс. Голова отключается, рука начинает танцевать, взяв в качестве партнера кисть, и мы несемся вперед.
Мэдди до крови прикусила губу.
– Но это не про меня, – уточнила она. – Я… понимаешь, я не теряю контроля. Это точно. Каждое движение, каждый элемент у меня осмыслены. Но клянусь, что не вставляла эти глаза. – «И клянусь, что они смотрят прямо на меня». И это было еще не все. Были и другие вещи, беспокоившие ее. То, как смотрели эти глаза. То, что – и Мэдди была в этом уверена – в руке у Человека-коробки должен быть не нож, а ножницы. Было во всем этом что-то пугающе знакомое. Как будто она уже видела такое. Как будто уже делала. Мэдди покачала головой. Бред какой-то. Самый настоящий бред. – Я приму к сведению твои слова о капитализме…
– Сраном капитализме.
– Ну хорошо, сраном капитализме…
У Мэдди зазвонил телефон.
– Фу, ну кто сейчас звонит? – спросила Дафна, презрительно бросив взгляд на аппарат у Мэдди в руке.
На экране высветилась надпись: «Школа Растин».
– Из школы Олли, – зловещим тоном произнесла Мэдди. – Вот кто.
Она ответила, материнским чутьем понимая: случилась какая-то беда.
4. Разговор
Оливер слушал, как за стеной говорят родители. Времени было уже за полночь, и они наверняка думали, что он спит. В конце концов, он очень устал. Однако мысли его лихорадочно бились. Как и сердце.
Папа: Знаешь, Мэдс, я ничего не понимаю. Оливер просто… просто… не знаю.
Мама: Доктор Нахид сказала, что он очень чувствительный.
Папа: Мне это слово не нравится. Уж очень наводит на мысли, что он неженка, а это не так…
Мама: Никто не говорит, что он неженка, Нейт. Это совсем другое. Если не нравится, забудь про «чувствительный». У него… ну, очень развито сострадание, понимаешь? От чужой боли голова вспыхивает, словно лампа накаливания.
«А я правда чувствительный?» – подумал Оливер.
Определенно, ощущал себя он именно таким. Он находился как раз на том самом дерганом этапе подросткового становления – неуклюжие длинные руки и ноги, нос, который Оливер просто ненавидел за длину и заостренность, подбородок, который он просто ненавидел за излишнюю мягкость. В отличие от пышной платиновой копны на голове у матери и непокорных отцовских косм цвета песчаника, у него самого волосы были черные как смоль. Подруги у Оливера не было. Девочки ему нравились – парни тоже, хотя он никому это не говорил. Секса тоже еще не было. И он не был уверен в том, что когда-нибудь будет: мысль о нем не столько возбуждала, сколько пугала. Да, Оливер поглядывал на Лару Шарп, потому что та, хоть и зубрила, абсолютная экстравертка, и ему нравилось, как она смело отшивает всех, кто позволяет разные вольности. Лара напоминала его мать. Оливер понимал, что это жутковато – хотеть сблизиться с человеком, напоминающим собственную родительницу, но вот ведь в чем дело – ему нравились родители. Очень нравились. Относились к нему хорошо, и ему хотелось думать, что и он относится к ним хорошо.