Майор Хильгрубер видел, как пленка бешенства подернула мутные глаза гауптштурмфюрера. «Этот идиот и впрямь может пристрелить Тахирова, а потом свалить все на своего ефрейтора», — подумал он.
— Может быть, вы разрешите ефрейтору доказать свою преданность идеям фюрера каким-нибудь другим путем? — сказал он, вставая.
«А, вот и еще один. Заступается за Вайса. Почему? Может быть, он знает, что тот работает на гестапо? Вполне возможно. Пусть они раскроют свои карты до конца. Заодно надо легонько поставить на место и господина майора. Пусть знает, кто хозяин в батальоне».
— Выполняйте приказ, ефрейтор Вайс. А вы, господин майор, сумеете оценить, какова дисциплина в моем батальоне.
Майор бросил взгляд на побледневшее лицо Вайса и увидел в нем отчаянье. Или решимость? Ясно было, что Шустер очень зол на ефрейтора, но за что? Может, парень приглянулся Урсуле Зиммель? Она была здесь же и не сводила с него глаз. Неужели этот щуплый солдат смог ее увлечь? Что-то непохоже.
Хильгруберу было жаль ефрейтора. Разумеется, о том, чтобы отдать Тахирова на растерзание, пока не могло быть и речи. Но Вайс-то этого не знает! И, судя по всему, вряд ли он сможет выполнить приказ Шустера. Ну а он, Хильгрубер, смог бы? Нет. Отдать подобный приказ — другое дело. Но самому пытать и расстреливать — ни за что.
— Господин майор, — взмолился Вайс, увидев тень сочувствия, промелькнувшую на лице Хильгрубера. — Я действительно не достоин чести совершить столь благородное дело. — И он выжал из себя нечто, напоминающее улыбку. — Дело в том, что я не переношу вида крови. Я в жизни даже курицы не зарезал, а уж о работе шкуродеров вообще не имею представления…
Бедный ефрейтор Вайс! Как он мог забыть, что именно «шкуродером» называли за глаза гауптштурмфюрера Шустера, намекая на его довоенную профессию и отдавая дань его всегдашней садистской жестокости. Глаза Шустера помутнели еще больше.
— Тебе придется стать шкуродером, ефрейтор Вайс.
— Фюрер послал меня на фронт солдатом, а не палачом, господин гауптштурмфюрер.
— Мне лучше знать, зачем тебя послали на фронт. И если я прикажу тебе пытать собственного отца, ты будешь пытать его, даю тебе слово.
«Я могу выиграть еще несколько минут жизни, — подумал Альберт Вайс. — Допустим, я соглашусь, останется несколько минут, пока не приведут этого красноармейца. А потом? Потом? Зачем мне эти жалкие мгновенья? Зачем?»
И, сорвав с плеча автомат, он направил его на гауптштурмфюрера. Но не успел нажать на спуск. В затылок ефрейтора Вайса Урсула выстрелила в упор. Он еще не упал, когда она засмеялась. О, это была прекрасная минута. Она вся дрожала от наслаждения. Она жалела только об одном. Она жалела о том, что ефрейтор Вайс уже мертв и она не может выстрелить ему в затылок еще раз…
Меджек-хан торопливо укладывала чемодан. Айдогды передали в руки Шустера, ей нечего было здесь делать. Теперь она жалела даже, что приехала сюда. Что толку в ее приезде, если она ничем не в состоянии помочь ему? Скорее в Берлин. Может быть, там можно будет добиться отмены приказа…
Майор Хильгрубер молча наблюдал за сборами. Потом сказал:
— И все же, Меджек-хан, я попрошу вас еще немного задержаться здесь.
— Ваши живодеры уже приступили к работе, господин майор. Не заставляйте меня при этом присутствовать.
— Я бы хотел, чтобы вы обратились с призывом к своим соотечественникам.
— С каким призывом, господин майор? С призывом подчиниться представителям высшей расы? С призывом перебежать к Шустеру?
— Один такой Шустер не должен заслонять от вас общность наших целей. Если вы в обиде на СС, приношу вам свои извинения.
— Мне не нужны ваши извинения, господин майор. Лучше объясните мне, почему вы отдали им Тахирова?
— Так решили в более высоких инстанциях. Мы в армии, идет война, и я вынужден подчиниться.
— А я — нет. И я уезжаю. Теперь я вижу, что нас, туркмен, просто обманывают.
— Вы устали, Меджек-хан. Вам нельзя ехать в таком состоянии. Я просто не отпущу вас. Успокойтесь, отдохните.
— Я хочу еще раз увидеть Тахирова.
— Не знаю, смогу ли я вам помочь. Теперь это полностью зависит от гауптштурмфюрера Шустера. Но я попробую…
«Зачем я поехала сюда? — тоскливо думала Меджек-хан. — Зачем? Да, я гонялась за миражом, обманывала себя, но все-таки оставалась для меня еще какая-то надежда, пусть призрачная, пусть неверная. Теперь я вижу, что никакой надежды нет. Словно сердце вырвали из груди — так холодно. А в эту минуту Шустер терзает Айдогды. Ничего он не добьется. Разве он знает, что такое настоящий мужчина? Он замучает Айдогды, вот и все. А я здесь, в нескольких шагах, я на свободе, могу идти куда хочу. Но куда мне теперь уйти от себя? Нет, лишь теперь я поняла: мне не вернуться домой, не собирать тюльпаны на горных склонах, не пробежать босыми ногами по мягкой траве, умытой утренней росой, не проскакать на гнедом коне по безбрежной равнине Ахала… Вы умерли, мои мечты, и теперь я, как птица, у которой перебиты крылья…»
Шустер был доволен. Наконец-то настал его час. Уж он заставит этого азиата покориться, говорить и делать все, что велят. В профессии шкуродера есть и свои положительные стороны. Во всяком случае, вида человеческой крови он не боится. И помощники у него все как на подбор.
…Через два часа, утирая со лба пот, Шустер вынужден был объявить перерыв.
Бесчувственное тело Тахирова неподвижно распростерлось на окровавленном полу. Сознание то исчезало, то вновь возвращалось, и тогда Айдогды казалось, что он находится в аду.
Эсэсовцы, аккуратно постелив бумагу, ели бутерброды и пили шнапс. Неужели это люди? Неужели каждого из них родила мать, они были маленькими, ходили в школу, читали книги? Самые чудовищные вещи они проделывали с равнодушием животных, не имеющих понятия о сострадании. Кажется, им было приятно, когда он стонал, и тогда они хохотали и обменивались шутками.
Сознание вспыхивало и снова меркло. Может ли человек привыкнуть к пыткам? Нет, не может, но есть предел выносливости, перейдя его, человек уходит в спасительную тьму забытья. Только не расслабляться, только не допустить ни на долю мгновенья жалости к истерзанному, окровавленному телу. Только не показывать фашистам, что ты больше не можешь. Ведь они ждут именно этой доли мгновения, чтобы удвоить, утроить муку и сломить твою волю. Нет. Нет. Нет. Нет. Темнота. Ночь. В мире наступит ночь, если они победят. Молчи. Терпи. Ты ведешь свой бой. Не поддавайся. Как возможно такое зверство в мире, где библиотеки полны книг, рассказывающих о величии человека? В небе летают самолеты, философы ломают головы над неразрешенными тайнами бытия, а здесь и везде, где черное пятно фашизма закрыло синее небо свободы, палачи пытают людей. Неужели века цивилизации прошли для человечества бесследно? Неужели человек бессилен против зла и угнетения? Надо вытерпеть все. И твое молчание будет самым сильным ответом и твоей победой…
* * *
С ужасом смотрела Меджек-хан на поседевшего Айдогды. Перед нею был человек, заглянувший в лицо смерти и бросивший ей вызов. Это был совсем другой человек, и только глаза у него были прежние.
— Я… я не могла уехать, не повидав тебя еще раз. Я должна вернуться, Айдогды, но… я не могу оставить тебя здесь. — Меджек-хан зажмурилась, но все равно перед глазами стояло изуродованное лицо Айдогды, и ее чувства прорвались в жарком и жалком шепоте: — А может, нам не надо прощаться, милый? Есть выход. Ты только помоги мне, только помоги… Я выкуплю тебя у них… я ведь богата, у меня есть деньги, золото, драгоценности. Не здесь, конечно, в Берлине… У меня есть связи. Я все отдам, и мы уедем с тобой, ты и я, уедем далеко-далеко от всех, от войны и от ужасов, уедем в Швейцарию. Там тоже горы… небо, синее, как у нас. Мне только бы добраться до Берлина. Но я не могу тебя здесь оставить, они замучают тебя, а если ты умрешь, мне тоже незачем жить. Обещай мне… обещай им… Ты должен на что-нибудь согласиться, хоть для вида, пока я съезжу в Берлин… или нет, я увезу тебя с собой, не дам тебя больше пытать… Ну, скажи хоть что-нибудь!