— Так точно, товарищ подполковник. Это установленный факт.
— Откуда, по-вашему, взялись эти трупы?
— Отделение Тахирова…
— Вот именно, капитан. Отделение Тахирова показало в этом бою образец выполнения воинского долга, своей самоотверженностью и героизмом сорвав замыслы фашистского командования. Какие у вас есть основания для выдвигаемых вами подозрений?
— Я хочу предотвратить возможную ошибку, товарищ подполковник. Если бы Тахиров не был жив, мы нашли бы его тело на месте боя. Но мы не нашли его, следовательно, он жив, и он в плену. А раз так, мы должны быть готовы, что немцы захотят использовать его в целях пропаганды.
Начальник политотдела посмотрел на Сарыбекова долгим взглядом.
— Есть ли на свете человек, которому вы доверяете, капитан?
Сарыбеков промолчал. Не дождавшись ответа, подполковник сказал:
— Вы свободны, товарищ капитан. Можете идти.
* * *
Майор Хильгрубер никогда всерьез не верил в бога. И все же он поблагодарил всевышнего за столь успешное начало дела. Этот старший сержант может оказаться ценнее, чем батальон обычных пленных. Для него же, майора Хильгрубера, это просто редчайшая удача.
Настроение у Хильгрубера так поднялось, что он готов был откровенничать даже с Шустером, хотя тому и было не до веселья.
— Выше нос, Шустер. Считайте, что вам повезло. Покойный штурмфюрер добыл для нас именно то, что требовалось. И если мы сумеем воспользоваться этим…
Гауптштурмфюрер Шустер не видел причины для ликования. Конечно, неплохо, если пленный азиат окажется чем-либо полезен. Но оптимизма Хильгрубера он не разделял.
— Он уже вам что-нибудь рассказал?
— Нет.
— Так чего же вы радуетесь?
— Я радуюсь всегда, Шустер, когда встречаюсь с трудной задачей и с достойным противником. Нам сейчас не нужны обыкновенные предатели, их у нас хватает. Нам нужен именно такой, убежденный большевик. Как этот старший сержант. Весь вопрос в том, чтобы склонить его на свою сторону. Такой человек принесет больше вреда противнику, чем весь ваш батальон.
— Не понимаю я вас, майор, — пробурчал Шустер.
Он и вправду не понимал. Предатель — он и есть предатель, все равно каков он был до предательства. Их еще можно использовать в качестве смертников, гнать перед цепью автоматчиков. В лучшем случае годятся в осведомители. Но чтобы от изменника была еще какая-либо польза, этого Шустер не представлял. Но это его не касалось. Если майор сумеет добиться своего, пусть, Шустеру это только на руку.
— Вы хоть допрашивали его?
— Нет еще. Пусть полежит и подумает.
— А вообще вам приходилось когда-нибудь допрашивать пленных большевиков?
— Вы на что-то намекаете, Шустер?
— Ни на что я не намекаю. А только я-то допрашивал этих недочеловеков. И не завидую вам.
— Представляю, как вы их допрашивали.
— Да, — согласился Шустер. — Уж я с ними не любезничал.
Майор Хильгрубер не счел нужным объяснять гауптштурмфюреру СС свою теорию. Пришлось бы употреблять такие слова, как «гуманизм», «гуманистический метод», а это бесполезно: во-первых, Шустеру эти слова попросту непонятны, а во-вторых, фюрер уже давно объяснил, что гуманизм выброшен на свалку истории. У майора Хильгрубера и в мыслях не было сомневаться в правоте вождя германской нации. Но уточнять его мысль, делать ее оружием в своей работе он мог и должен был. Конечно, пресловутый гуманизм никому не нужен, если только не использовать его в отдельных случаях, как инструмент, служащий целям, которые требуется достигнуть. Все, что говорит фюрер, абсолютно верно, особенно если воспринимать его заявления в контексте всемирной истории. Хорошо изучивший историю доктор Хильгрубер понимал теорию расового превосходства так, что в каждую определенную историческую эпоху всегда были нации высшие и низшие. Во времена Древнего Рима германцы были низшими племенами, а латиняне высшими. Теперь все изменилось, и немцы стали высшей расой, а славяне, евреи и прочие меньшинства самой историей обречены на гибель.
Такая теория вроде бы не противоречила научным данным, а посему совесть человека с гуманитарным образованием, считал Хильгрубер, могла быть совершенно спокойна.
Что же касается поставленной перед ним задачи, то обостренное чутье совершенно справедливо подсказало майору, что пленный советский сержант как нельзя лучше подходит на роль «представителя туркменской нации». Гораздо больше, чем вся свора эмигрантского охвостья, которая претендовала на эту роль в берлинских кулуарах, готовая на все ради власти над своими соотечественниками.
Оставалось только уговорить Тахирова…
* * *
Немецкий солдат приволок Гарахана в подвал и, бросив на пол, ушел.
Гарахан стонал, и стонал непритворно. Немцы вовсе не проявили ни понимания, ни мягкости. Разве не могли они избить его только для виду? Нет, они старались вовсю, словно желая показать Гарахану, как мало они нуждаются в его услугах. Сволочи. Где-то в глубине души Гарахан еще надеялся, что ему — он и сам не знал как — удастся обмануть немцев. Лучше всего прикинуться этаким дурачком, проявляющим полное непонимание и покорность. Может быть, думал он, немцам понравится такая услужливость, и они оставят его в покое, направят на какие-нибудь нетяжелые работы, — а там будет видно. Но немцы обращались с ним так, словно он был сор под ногами, и с самого первого дня давали ясно понять, что он интересует их постольку, поскольку может помочь уговорить Тахирова. Вот, значит, как, и здесь Тахиров на первом месте. Это из-за него Гараханом пренебрегают.
Гарахан стонал. В этот момент он снова готов был пожалеть, что его не убили там, в траншее, рядом с Рахимом, Соной, Чакан-агой. Тогда он был бы героем, не попал бы в плен и не страдал бы сейчас. А все из-за стихов. Это из-за них он попал на передовую. Сарыбеков, прочитав, похвалил: «Теперь тебе надо побывать на передовой, пролить вражескую кровь, а затем уже вернуться в газету. Место мы тебе найдем…»
Честолюбие подвело. Зачем нужна была слава? Зачем он вообще взялся писать стихи? Если бы не эта глупость, сидел бы сейчас Гарахан в теплом блиндаже и правил бы ошибки наборщиков…
Что теперь вздыхать об этом…
С каким наслаждением избивали его немцы! Как смеялись они, когда увидели, как по разбитому лицу потекла кровь. Потом вошли в раж. Коваными сапогами били лежащего на полу и, наверное, забили бы до смерти, если бы их не остановил вошедший офицер, тот, в зеленом.
— Это для того, Гарахан Мурзебаев, — сказал он по-туркменски, — чтобы вы представляли, что вас ожидает, если будете плохо помогать нам…
Гарахан не в силах был даже посмотреть в сторону Тахирова. Как взглянуть в глаза человеку, которого ты согласился предать?
Тахиров подполз к нему.
— Больно?
Гарахан снова застонал.
— Ничего, брат. Держись. Будь мужественным, — говорил Тахиров. — Надо все вытерпеть и держаться.
Гарахан почувствовал, если сейчас он не скажет то, что задумал, он уже не сможет это сказать никогда. И, сдерживая стоны, он заговорил:
— Ничего не помню. Стрелял до последнего. Наверное, меня контузило. Потом пришел в себя, не могу пошевелить ни рукой, ни ногой. Слышу голоса… Лейтенант Егоров говорит что-то про тебя. Не выстоял, говорит. Сдался врагу. Я хочу крикнуть — голоса нет. Встать хочу, пошевелиться — не могу. Тут наши… отступили… я попробовал ползти… немцы вернулись подбирать своих и меня… приволокли…
Тахиров уже не слушал. Ледяная рука сжала ему сердце. Лейтенант Егоров… комвзвода, неужели он так мог подумать?
— Этого не может быть, — вырвалось у Тахирова. — Вспомни! Тебе показалось? Ты, наверное, ослышался?
— Все, — хрипел Гарахан. — Умираю. Прощай, земляк…
Нет, не врет Гарахан. Зачем ему врать. Верно, наши были уже близко. Неужели они могли так подумать обо мне? И тут же, не щадя себя, Тахиров сказал: «Да. Могли. Ведь они рассчитывали на нас. Они верили, что мы скорее погибнем, чем сдадим позиции. И вот сдали, а сами не умерли. В плену. В плену и еще живы».