Литмир - Электронная Библиотека

Кто же такая эта Спиридонова? Кто она, эта еще недавно безвестная девушка, сегодня столь близкая и дорогая миллионам русских людей? «Наша жизнь» дает ей такую характеристику:

«Представьте существо чистое, девственное, цвет одухотворенной красоты, какую только выработала высшая культура России, представьте эту юную, беззащитную девушку в косматых лапах скотски отвратительных, скотски злобных и скотски сладострастных орангутангов. Такова была участь Спиридоновой».

Такова и сама Спиридонова.

Ей едва исполнился 21 год. Не сложна ее биография, но почти каждая черта ее рисует перед читателем образ, вызывающий глубокую симпатию к подвергнутой невероятным истязаниям девушке. Мария Александровна принадлежит к буржуазной среде — ее отец имел паркетную фабрику, а затем служил бухгалтером в банке. У нее есть еще три сестры и брат. В умственном отношении Спиридонова, очевидно, незаурядная девушка. С малых лет родители возлагали на нее большие надежды. Росла Маруся — так ее звали в семье и подруги по гимназии — умненькой, способной девочкой. Она с малых лет проявила большие способности. Пяти лет она уже умела читать и писать. В гимназию она поступила во II класс и сразу заняла положение первой. ученицы и сохраняла его во все время пребывания в школе. Из VIII класса она была исключена за так называемую «политическую неблагонадежность». Попыталась поступить на Высшие женские курсы, но благодаря аттестации, выданной ей гимназическим советом, ее никуда не приняли. Обычная история, так много калечащая на Руси молодых сил, самых честных, самых талантливых! Неудача с поступлением на курсы не могла, конечно, охладить у Марии Александровны стремления к образованию, и она усердно занялась им дома, много читала, много училась.

Чтобы закончить общую характеристику М. А Спиридоновой, нужно сказать, что она очень любила музыку, играла на рояле, — особенно ей нравились сонаты Бетховена.

Такова в общих Чертах Мария Александровна Спиридонова, письмо которой, напечатанное в «Руси», наполнило ужасом и негодованием сердца всех честных людей России от столицы до самых ее отдаленных уголков.

Это письмо, дышащее в каждой строчке глубокой искренностью и правдой и каждой своей строчкой вызывающее у читателя содрогание ужаса, а также и данные судебного процесса дорисовывают образ этой удивительной девушки, о которой адвокат Н. В. Тесленко имел полное право сказать судившим ее офицерам:

«Спешите же встать на защиту Марии Спиридоновой! Не уступайте никому чести спасти эту девушку! Вырвите ее из когтей смерти!.. Перед вами не только униженная, поруганная, больная Спиридонова: перед вами больная и поруганная Россия!»

Да, М. А. Спиридонова действительно олицетворяла перед этими в блестящих мундирах сидевшими офицерами униженную и поруганную Россию… Но ни крик страстного негодования и скорби, который слышался в речах г. Тесленко, ни безмерные страдания самой Спиридоновой, этой чудной девушки, не были для них убедительны, и напрасно другой защитник — есаул А. И. Филимонов — обращался к «своим собратьям по оружию» с горячей мольбою не забывать, подписывая приговор, что «военные люди не убивают женщин», — М. А. Спиридонова была приговорена к повешению, и теперь ей грозит казнь…

Вот это письмо, адресованное ею из тюрьмы товарищам по деятельности:

«Дорогие товарищи! Луженовский ехал последний раз по этой дороге. Из Борисоглебска он ехал в экстренном поезде. Надо было убить его именно тогда. Я пробыла на одной станции сутки, на другой тоже и на третьей двое суток. Утром, при встрече поезда, по присутствию казаков, решила, что едет Луженовский. Взяла билет 2-го класса, рядом с его вагоном; одетая гимназисткой, розовая, веселая и спокойная, я не вызывала никакого подозрения. Но на станции он не выходил.

По приходе поезда в Борисоглебск с платформы жандармы и казаки сгоняли все живое. Я вошла в вагон и на расстоянии 12–13 шагов, с площадки вагона, сделала выстрел в Луженовского, проходившего в густой цепи казаков. Так как я была очень спокойна, то я не боялась не попасть, хотя пришлось метиться через плечо казака: стреляла до тех пор, пока было возможно. После первого выстрела Луженов-ский присел на корточки, схватился за живот и начал метаться по направлению от меня по платформе. Я в это время сбежала с площадки вагона на платформу и быстро, раз за разом, меняя ежесекундно цель, выпустила еще три пули. Всего, по показанию Богородицкого, нанесено 5 ран: две в живот, две в грудь и одна в руку.

Обалделая охрана в это время опомнилась; вся платформа наполнилась казаками, раздались крики: «бей!», «руби!», «стреляй!». Обнажились шашки. Когда я увидела сверкающие шашки, я решила, что тут пришел мой конец, и решила не даваться им живой в руки. В этих целях я поднесла револьвер к виску, но на полдороге рука опустилась, а я, оглушенная ударами, лежала на платформе. «Где ваш револьвер?» — слышу голос наскоро меня обыскивавшего казачьего офицера, и стук прикладом по телу и голове отозвался сильной болью во всем теле. Пыталась сказать им: «Ставьте меня под расстрел». Удары продолжали сыпаться. Руками я закрывала лицо; прикладами руки снимались с него. Потом казачий офицер, высоко подняв меня за закрученную на руку косу, сильным взмахом бросил на платформу. Я лишилась чувств, руки разжались, и удары посыпались по лицу и голове. Потом за ногу потащили вниз по лестнице. Голова билась о ступеньки, за косу взнесена на извозчика.

В каком-то доме спрашивал казачий офицер, кто я и как моя фамилия. Идя на акт, решила ни одной минуты не скрывать своего имени и сущности поступка. Но тут забыла фамилию и только бредила. Били по лицу и в грудь. В полицейском управлении была раздета, обыскана, отведена в камеру, холодную, с каменным полом, мокрым и грязным.

В камеру в 12 или 1 час дня пришли помощник пристава Жданов и казачий офицер Аврамов; я пробыла в их компании, с небольшими перерывами, до 11 часов вечера. Они допрашивали и были так виртуозны в своих пытках, что Иван Грозный мог бы им позавидовать. Ударом ноги Жданов перебрасывал меня в угол камеры, где ждал меня казачий офицер, наступал мне на спину и опять перебрасывал Жданову, который становился на шею. Они велели раздеть меня донага и не велели топить мерзлую и без того камеру. Раздетую, страшно ругаясь, они били нагайками (Жданов) и говорили: «Ну, барышня (ругань), скажи зажигательную речь!» Один глаз ничего не видел, и правая часть лица была страшно разбита. Они нажимали на нее и лукаво спрашивали: «Больно, дорогая? Ну скажи, кто твои товарищи?»

Я часто бредила и, забываясь, в бреду мучительно боялась сказать что-либо. В показаниях этих не оказалось ничего важного, кроме одной чуши, которую я несла в бреду.

Придя в сознание, я назвала себя, сказала, что я социалистка-революционерка и что показания дам следственным властям; то, что я тамбовка, могут засвидетельствовать товарищ прокурора Каменев и другие жандармы. Это вызвало бурю негодования: выдергивали по одному волосу из головы и спрашивали, где другие революционеры. Тушили горящую папиросу о тело и говорили: «Кричи же, сволочь!» В целях заставить кричать, давили ступни «изящных» — так они называли — ног сапогами, как в тисках, и гремели: «Кричи! (ругань). У нас целые села коровами ревут, а эта маленькая девчонка ни разу не крикнула ни на вокзале, ни здесь. Нет, ты закричишь, мы насладимся твоими мучениями, мы на ночь отдадим тебя казакам…» «Нет, — говорил Аврамов, — сначала мы, а потом казаки…» И грубое объятие сопровождалось приказом-. «Кричи!», я ни разу за все время битья на вокзале и потом в полиции не крикнула. Я все бредила.

В 11 часов с меня снимал показания судебный следователь, но он в Тамбове отказался дать материал, так как я все время бредила. Повезли в экстренном поезде в Тамбов. Поезд идет тихо. Холодно, темно. Грубая ругань Аврамова висела в воздухе. Он страшно ругает меня. Чувствуется дыхание смерти. Даже казакам жутко, «Пой, ребята, что вы приуныли, пой, чтобы эти сволочи подохли при нашем веселии!» Гиканье и свист. Страсти разгораются, сверкают глаза и зубы, песня отвратительна. Брежу: воды — воды нет. Офицер ушел со мной во 2-й класс. Он пьян и ласков, руки обнимают меня, расстегивают, пьяные губы шепчут гадко: «Какая атласная грудь, какое изящное тело…» Нет сил бороться, нет сил оттолкнуть. Голоса не хватает, да и бесполезно. Разбила бы голову, да не обо что. Да и не даст озверелый негодяй. Сильным размахом сапога он ударяет меня на сжатые ноги, чтобы обессилить их, зову пристава, который спит. Офицер, склонившись ко мне и лаская мой подбородок, нежно шепчет мне: «Почему вы так скрежещете зубами, — вы сломите ваши маленькие зубки».

23
{"b":"812140","o":1}