— Да поймите же, — сказал ему Малерб, — что у вас достаточно могущества, чтобы завоевать какое-нибудь королевство, заключить мир или объявить войну, приговорить к смерти преступника или помиловать его, но у вас не хватит сил, чтобы изменить хоть одно слово в языке.
Однажды г-н де Бельгард — скоро мы поясним, каким образом поэт зависел от него, — так вот, однажды г-н де Бельгард спросил Малерба, как правильнее будет с точки зрения французского языка: dépensé или dépendu?
— — Dépensé правильнее с точки зрения французского
языка, — ответил Малерб, — apendu и dépendu —
гасконского.
Как-то раз, находясь в кругу придворных, один человек, без конца превозносивший строгость нравов, стал восхвалять г-жу де Гершевиль, которую Генрих IV, в память о том твердом отпоре, какой она ему дала, сделал придворной дамой Марии Медичи.
— Смотрите, сударь, — сказал сей нравоучитель, указывая на эту даму, сидевшую на табурете возле кресла королевы, — вот куда ведет добродетель!
— А вы посмотрите, сударь, — ответил Малерб, указывая на коннетабльшу де Ледигьер, сидевшую на табурете, который был выше табурета г-жи де Гершевиль, — куда ведет порок!
Когда во время тюремного заключения принца Генриха де Бурбона, отца Великого Конде, жена господина принца — та самая красавица Шарлотта де Монморанси, ради которой Генрих IV совершил свои последние безумства, — разрешилась двумя мертворожденными младенцами, что объясняли в то время сильным угаром в ее комнате, и на другой день один из друзей Малерба, провинциальный советник, выказывал в доме Дю Вера, хранителя печати, великую печаль, Малерб спросил его, что произошло.
— О! — воскликнул тот. — Разве могут порядочные люди испытывать радость, когда мы только что потеряли двух принцев крови?!
— Ах, дорогой мой, — ответил ему Малерб, — будьте покойны: для тех, кто, как вы, склонен служить, хозяева всегда найдутся!
Как сообщает Таллеман де Рео, Малерб был высок ростом и статен, а тело имел настолько превосходное, что о нем вполне можно было сказать то, что Плутарх говорит об Александре Македонском: даже пот его благоухал.
Мы уже дали некоторое представление о его характере.
Характер Малерба проявлялся в его манере разговаривать: говорил он мало, но почти всегда каждое его слово попадало в цель.
Депорт, Берто и Дез Ивето сделались его критиками и любовались собой, порицая все, что он сочинял.
Он смеялся над ними, говоря:
— Если они не оставят меня в покое, я намерен составить из одних только их ошибок во французском языке
том, который будет потолще, нежели их собственные книги.
Однажды он спорил с Дез Ивето.
— Ну вот скажите, — спрашивал его Дез Ивето, — по-вашему, приятно для слуха обнаружить в одном стихе три идущих подряд слога: да-ла-кра?
— Это в каком же стихе? — поинтересовался Малерб.
— Да вот в этом, черт побери:
Сдала красотка крепость наконец ...
— А по-вашему, — парировал Малерб, — намного приятнее обнаружить в одном из ваших стихов ре-жа-ра- сра?
— Это где же? — спросил Дез Ивето.
— Вот тут, черт возьми:
Как нету в мире жара, сравнимого с огнем ...
Малерб потерял мать в 1615 году; ему было тогда уже более шестидесяти лет.
Мария Медичи отправила к нему одного из своих придворных, чтобы тот выразил ему соболезнование от ее имени.
— Право, — промолвил Малерб, — передайте ее величеству, что я могу отплатить ей за подобное проявление учтивости лишь пожеланием, чтобы король оплакивал свою мать, будучи в таком же пожилом возрасте, в каком я оплакиваю мою.
После ухода посланца королевы Малерб долго размышлял, пытаясь понять, уместно ли ему надевать траур по матери.
— Вы только подумайте, — сказал он, — каким миловидным сиротой я сделаюсь с моими шестьюдесятью годами и седыми волосами.
И все же в конце концов он решил заказать себе траурное платье.
У Малерба был лакей, которому он платил годовое жалованье в двадцать экю, а сверх того, как сказали бы сегодня, надбавку в десять су ежедневно. Как видно, по масштабам того времени этот лакей поэта получал наравне с лакеем знатного вельможи. Однако каждый раз, когда этот Фронтен пренебрегал какой-нибудь из своих обязанностей, Малерб подзывал его и делал ему такое внушение:
— Друг мой, когда грешишь перед своим хозяином, грешишь перед Богом, а когда грешишь перед Богом, необходимо, дабы получить прощение за свои прегрешения, поститься и творить милостыню; и потому из ваших ежедневных десяти су я удерживаю пять, чтобы раздать их ради вас беднякам и искупить тем самым ваши грехи.
Мы уже сказали, как Малерб обходился с другими; возможно, у него было на это право, ибо он не щадил и самого себя.
Нередко он говорил Ракану:
— Знаете ли, дорогой собрат, если наши стихи и переживут нас, то вся слава, на какую мы с вами можем надеяться, состоит в том, что нас назовут двумя искусными слогослагателями, добавив при этом, будьте уверены, что мы были двумя полными дураками, ибо занимались всю свою жизнь делом, столь бесполезным для людей и для нас самих, вместо того чтобы употребить ее на развлечения или стяжание богатства.
И в самом деле, Малерб, справедливо или нет, не слишком высоко почитал науки, в особенности те, какие служат лишь удовольствию и сладострастию.
К числу последних он относил и науку поэзии.
Когда однажды некий стихоплет стал жаловаться Малербу, что награды от короля могут ожидать лишь те, кто служит ему в армии или в делах политики, он в ответ сказал так:
— Ах, сударь, когда занимаешься таким глупым ремеслом, как рифмоплетство, не приходится ждать от него ничего, кроме собственного развлечения, и, по моему мнению, самый превосходный поэт полезен государству не более, чем искусный игрок в кегли.
Правда, он не питал большого уважения и к людям вообще.
Как-то раз, рассуждая о Каине и Авеле, он сказал:
— Недурное начало и достойная семейка, черт побери! Их еще трое или четверо на всем свете, и вот уже один убивает другого! По правде сказать, Господь проявил немалую доброту, потрудившись сберечь людей ... Однако после этого, — поправил себя поэт, — он все же утопил их.
Однажды он вместе с Раканом и г-ном Дюмустье отправился к монахам-картезианцам, чтобы повидаться с неким отцом Шазре, который жил среди них, окруженный ореолом святости; однако им не хотели дать разрешение побеседовать с этим достойным человеком, пока каждый из них не прочтет по одному разу «Отче наш».
Когда молитва была завершена, отец Шазре вышел к ним и объявил, что у него есть время лишь на то, чтобы извиниться перед ними, но на беседу с ними у него времени нет.
— Тогда, — сказал Малерб, чрезвычайно раздраженный тем, что ему пришлось утрудить себя впустую, — прикажите вернуть мне мой «Отче наш».
Однажды утром Ракан вошел в кабинет Малерба и застал его раскладывающим в ряд монеты. Тот разложил их двенадцать штук, затем, под первыми двенадцатью, разложил двенадцать других, а под ними — еще шесть. После этого он все повторил снова: двенадцать, двенадцать и шесть.
— Да что это вы тут делаете, черт подери? — спросил Ракан.
— Я составляю основу нового стихотворного размера для оды, — ответил Малерб.
— Я не понимаю вас.
— Погодите, сейчас поймете.
После того как монеты были разложены в ряды: двенадцать, двенадцать и шесть, двенадцать, двенадцать и шесть, Малерб взял перо и написал:
О сколько же шипов, Амур, у роз твоих!
Все счастья ждут в любви, но все решит за них
Случайность роковая!
Чтоб пить нектар любви, любой на все готов,
Терпя мучения от золотых оков,
Но смерти не желая![59]
— Видишь, — сказал он затем, — двенадцать монет — это длинный стих, а шесть — короткий.