Ее величию так мал наш мир земной!
Для благородных душ тесны его просторы.
Богиня мудрости могла б ей стать сестрой,
И добродетельность не ведает укора.
Так беспримерная дает пример всем нам,
Достоинства и честь мужам являет дама.
Плоть нежная ее — души прекрасный храм.
Кто красоте вредит, тот разрушитель храма.
Но небо грозное, чей свет несет она,
Земле беспомощной ее приревновала.
И, чтоб вернуть ее, объявлена война,
И небо гневное нам бедствий шлет немало.[47]
Урганда некогда сумела волшебством
Для Амадиса и его отряда
Прервать теченье времени, о чем
Всем всюду и всегда нам помнить надо.
Хочу сегодня чары повторить —
Сберечь нам Артенису, как когда-то
Сумели Амадиса сохранить.
И той же тайной силой ворожбы
Построила я это помещенье,
Далекое от бед и от судьбы,
Свободное от времени и тленья;
Небесный свод не двинется над ним,
И старость, смерть сюда со страшным выраженьем
Не явятся — да что здесь делать им?
И эта несравненная краса,
Кого сто бед склоняют покориться,
Здесь скроется и, веря в чудеса,
Обманет зло и сможет защититься.
Она на троне; свет ее лица
Не знает, озаряя смертных лица,
Ни тучи, ни затменья, ни конца.[48]
Наконец, третье сочинение Шаплена, которое Таллеман де Рео отметил как заслуживающее внимание, это ода, обращенная к кардиналу Ришелье и напечатанная вначале лишь частично, а затем воспроизведенная в издании «Новые музы» господ Годо, Шаплена и Абера; в ней тридать строф по десять стихотворных строк в каждой.
Примерно в это время наш поэт сочинял «Девственницу». Прочитав две первые песни поэмы от корки до корки, г-н де Лонгвиль пришел в полный восторг и предложил Шаплену должность в своем доме. Однако поэт ответил, что он уже принят на службу в качестве секретаря г-на де Ноайля, посла в Риме.
Шаплен был чрезвычайно обидчив.
Спустя какое-то время г-н де Ноайль обошелся с ним крайне грубо, и он тотчас покинул его. Господин де Ноайль едва не сошел с ума от ярости, пустил в ход все средства, чтобы заполучить Шаплена обратно, и обратился за содействием к кардиналу; однако Буаробер, которого попросили выступить в этом деле посредником, напомнил кардиналу, что он в долгу перед Шапленом за оду, которую тот ему написал; в итоге кардинал не стал вмешиваться в их ссору.
Тем временем г-ну де Лонгвилю стало известно, что Шаплен лишился должности секретаря посольства; он распорядился привести к нему поэта, беседовал с ним более часа, а затем, не ставя при этом никаких условий, вручил ему какую-то шкатулку и попросил открыть ее лишь по возвращении домой. Вернувшись к себе, Шаплен открыл шкатулку и обнаружил в ней грамоту о пожаловании ему пенсиона в две тысячи ливров, обеспеченного доходами со всех имений г-на де Лонгвиля. Кроме того, Шаплен получал от кардинала пенсион в тысячу ливров, который Буаробер пожелал поднять до тысячи шестисот ливров. Именно эти шестьсот ливров и были по настоянию Шаплена предоставлены Кольте.
Понадобилось двадцать лет, чтобы «Девственница» появилась на свет, и в течение этих двадцати лет весь Париж интересовался ею. И потому в те дни, когда было объявлено о ее издании, Франсуа Пейо де Линьер, поэт-сатирик и современник Шаплена, сочинил направленную против него эпиграмму:
Лет двадцать, долгих двадцать лет
Вся Франция ждала и бдила,
Когда Шаплена «Дева» выйдет в свет,
И лишь о том и говорила.
Но вот полгода пролетит,
И глядь — никто о ней не говорит.
Эта эпиграмма привела Шаплена в бешенство; он во всеуслышание заявил, что тот, кто ее сочинил, заслуживает палок, однако так их ему и не дал.
Перейдем теперь к Конрару.
Конрар, родившийся в Валансьенне, стал первым непременным секретарем Французской академии и ее подлинным основателем. Не стоит из-за этого досадовать на него: вероятно, он не знал, что Академия сделается пристанищем знатных вельмож. Конрар был сыном почтенного валансьеннского горожанина, который имел немалое состояние, но, будучи строгим блюстителем законов против роскоши, не позволял своему сыну носить ни подвязки, ни туфли с бантами и приказывал ему коротко подстригать волосы; в итоге у юного Конрара всегда были с собой подвязки и банты, которые он то отвязывал, то привязывал где-нибудь на улице, за углом. Однажды, когда он так вырядился, ему случилось столкнуться лоб в лоб с отцом: тот решил проклясть его и выгнать из дома.
Конрар не получил никакого образования, настолько отец боялся, что сын сделается писателем; отсюда его полное незнание латыни.
К несчастью для отца, у юного Конрара был двоюродный брат, г-н Годо, епископ Вансский, который одной рукой писал эротические стихи, а другой — духовные песнопения и впоследствии тоже состоял во Французской академии. Годо пользовался большой известностью, особенно в доме Ришелье, и когда кто-либо сочинял похвальное слово или стихотворение, то, кто бы ни был автором, в присутствии кардинала было принято говорить:
— О, это восхитительно! Сам Годо не сочинил бы лучше!
Но вот отец Конрара умер, и ничто, кроме недостатка образования, не мешало более сыну следовать своему призванию. Не отважившись приступить к латыни, он занялся итальянским языком, выучив его довольно хорошо, и испанским, выучив его довольно плохо. Не в силах заставить говорить о себе иным способом, он принялся ссужать деньги людям образованным и стал у них как бы на побегушках; ради одной лишь надежды сделаться известным в Швеции, он одолжил шесть тысяч ливров графу Тотту, главному шталмейстеру и послу шведского короля, оказавшемуся в Париже без гроша.
Неудержимое желание считаться просвещенным человеком и любовь к книгам овладели им одновременно. У него была превосходная библиотека, вероятно единственная, где не было ни одной греческой и ни одной латинской книги. Чтобы поступать так же, как другие, он всегда был настороже, внимательно следя за тем, что происходит кругом. Если модно было писать рондо, он сочинял рондо; если веянием времени становилась сатира, он сочинял сатиры, и так все подряд: рондо, загадки, парафразы. Подобное постоянное умственное напряжение вызывало у него прилив крови к голове, так что лицо его стало цвести, словно цветочная клумба весной; видя это, он начал так часто прикладываться к рюмке, что от этого у него расстроились нервы и появилась подагра. В итоге он стал страдать одновременно от подагры в ногах и от прыщей на лице.
Его предупредительность и бесконечные предложения услуг с его стороны были почти так же неприятны, как у других бывают противны себялюбие и черствость.
Мальвиль говорил о нем:
— Не кажется ли вам, что Конрар ходит по улицам и кричит: «А вот моя дружба, моя прекрасная дружба! Кому мою дружбу, мою прекрасную дружбу?»
И в самом деле, он попросил всех своих друзей подарить ему эмблемы с изречениями относительно дружбы и велел написать их красками на веленевой бумаге. Как и других, он попросил сделать это и г-жу де Рамбуйе: эмблема, которую она ему дала, изображала весталку, поддерживающую священный огонь в храме Весты; надпись же на эмблеме гласила: «FOVEBO»[49].
Тем не менее этот великий жрец дружбы поссорился с Таллеманом де Рео и Патрю, поскольку взаимная дружба этих молодых людей казалась ему сильнее той, какую они питали к нему, и с д'Абланкуром, поскольку тот написал ему просто-напросто: «Господину Конрару, секретарю короля», вместо того чтобы написать: «Господину Конрару, секретарю-советнику короля».
Когда кардинал Ришелье, прислушавшись к подсказке Конрара, задумал учредить Академию, найти сразу сорок достойных человек, которые должны были ее составить, не удалось. Буароберу, к которому мы теперь возвращаемся, было поручено включить в нее подставных академиков, подобно тому как капитаны, желая, чтобы все полагали, будто их роты укомплектованы, выставляют на смотрах так называемых подставных солдат, то есть людей, не записанных в полк. Итак, Буароберу было поручить включить в Академию подставных академиков. Он не оплошал, и академиками сделались двенадцать или пятнадцать человек, которых стали называть детьми жалости Буаробера. Сам он именовал себя заступником бедствующих муз и нередко заранее выплачивал четверть или половину их пенсионов беднягам-авторам, возвращавших ему эти деньги по собственному усмотрению.