Литмир - Электронная Библиотека

Получив отпущение грехов, он поднялся на эшафот, где его положили на спину; затем к его ногам и рукам привязали лошадей.

Нож, которым убийце проткнули руку, был не тем, что послужил ему орудием преступления, ибо тот нож, после того как он был показан толпе, издавшей при виде его крик ужаса, палач кинул своим подручным, и они поло­жили его в мешок.

Было замечено, что в то время, когда приговоренному сжигали руку, у него достало присутствия духа поднять глаза, чтобы посмотреть, как ее жгут.

После того как руку сожгли, в ход пошли клещи.

И вот тогда начались крики.

Немного погодя на его раны стали лить расплавлен­ный свинец, кипящее масло, горящую смолу и воск с серой, причем палач тщательно следил за тем, чтобы все это проникало в живую плоть.

«То была, — говорит Матьё, — самая чувствительная и самая пронзительная боль за все время казни, и он выдавал эту боль тем, как изгибалось все его тело, как дергались его ноги и трепетала его плоть. Но, — добавляет историк, — это не могло вызвать у народа жалость. И когда все кончилось, народ жаждал, чтобы пытку начали снова».

И это было настолько правдой, что, когда какой-то молодой человек, из окна ратуши смотревший на казнь, имел несчастье воскликнуть: «Великий Боже, какая жестокость!», вместо того чтобы сказать: «Великий Боже, какая мука!», на него посыпались такие угрозы, что ему пришлось затеряться в толпе, иначе его растерзали бы.

В этот момент казнь приостановилась на какое-то время. Богословы приблизились к преступнику и стали заклинать его сказать правду.

И тогда он заявил, что готов говорить.

Позвали секретаря суда; он поднялся на эшафот и стал записывать слова приговоренного.

К несчастью, у секретаря суда был настолько плохой почерк, что в его записях можно было разобрать лишь слова «королева» и «г-н д’Эпернон»: прочитать остальное не представлялось возможным.

Этот документ, написанный прямо на эшафоте, долгое время оставался в руках семейства Жоли де Флёри.

После этого был отдан приказ и лошади начали тянуть веревки, привязанные к ногам и рукам осужденного. Но, поскольку на взгляд толпы лошади делали это недоста­точно жестоко, толпа впряглась в веревки сама.

Какой-то барышник, увидев, что одна из лошадей, участвовавших в казни, задыхается, спешился, расседлал свою лошадь и впряг ее на место уставшей.

«Эта лошадь, — рассказывает Матьё, — принялась за дело лучше, чем другие, и стала так сильно дергать пре­ступника за левое бедро, что очень скоро вывернула его».

Поскольку веревки, которыми тело несчастного удер­живалось между двух столбов, водруженных посреди эшафота, ослабли, а его долго тянули взад и вперед и волочили во все стороны, он то и дело бился боками об эти столбы, и при каждом ударе очередное ребро у него гнулось и ломалось.

Однако он был настолько силен, что каждый раз, сги­бая одну из своих ног, заставлял пятиться лошадь, кото­рая была к ней привязана.

Наконец палач, видя, что все конечности осужденного вывернуты, сломаны и побиты, что он находится в аго­нии и что лошади выбились из с ил, сжалился, 181

возможно и над лошадьми тоже, и решил подвергнуть его четвертованию.

Однако толпа, угадав это намерение, силой захватила эшафот и вырвала несчастного из рук палача. Лакеи нанесли ему сотню ударов шпагами, каждый откромсал от его тела кусок плоти, и потому, вместо того чтобы оказаться разрубленным на четыре части, он был разо­рван более чем на сотню кусков.

Какая-то женщина разрывала его тело ногтями; затем, видя, что так ей мало чего удастся добыть, она вцепилась в него зубами. В итоге тело разорвали в клочья, так что, когда палач захотел исполнить ту часть приговора, какая предписывала бросить останки цареубийцы в костер, от него не осталось ничего, кроме рубахи.

Его тело сожгли по кускам на всех площадях и пере­крестках Парижа.

Еще и сегодня, по прошествии двух с половиной веков, это убийство остается тайной, известной лишь виновным и Господу Богу.

Подозрений много, моральные доказательства налицо; однако материальные доказательства отсутствуют и, если воспользоваться терминами правосудия, история вынесла постановление о прекращении уголовного рас­следования.

Но посмотрите на королеву — поносимую, презирае­мую, ненавидимую.

Посмотрите на Кончини — вырытого из могилы, рас­члененного, растерзанного, повешенного, съеденного.

Все это было сделано народом.

Почему?

Да потому, что народ остался в убеждении, что истин­ными убийцами были флорентиец и флорентийка — КОНЧИНИ и КОРОЛЕВА.

Людовик XIII

 и

 Ришелье 

I

В нашем очерке о Генрихе IV мы уже говорили, что дофин Людовик, ставший впоследствии королем Людо­виком XIII, родился в Фонтенбло 27 сентября 1601 года, в четверг, через девять месяцев и восемнадцать дней после свадьбы Марии Медичи, и что, родившись под знаком Весов, он был прозван Людовиком Справедли­вым.

Король Генрих воспитывал его довольно сурово: однажды он велел высечь его розгами.

— Ах, — воскликнула вечно ревнивая и сварливая Мария Медичи, никогда не упускавшая случай упрекнуть мужа, — вы никогда не обошлись бы так с внебрачным сыном!

— Что касается моих внебрачных детей, — отвечал ко­роль, — то мой законный сын всегда сможет высечь их, если они будут валять дурака; но вот если его не высеку я, то его уже не высечет никто.

Генрих IV не ограничивался тем, что давал приказ высечь сына его учителям: дважды он высек его лично собственной царственной рукой.

Первый раз это произошло после того, как дофин выказал такую неприязнь к одному дворянину, что, дабы унять юного принца, пришлось выстрелить в этого дво­рянина из незаряженного пистолета и сделать вид, будто тот был убит этим выстрелом. Расправа произошла прямо на глазах у дофина; дворянина унесли, как если бы он скончался, а юный Людовик, вместо того чтобы испыты­вать хоть какие-нибудь угрызения совести, принялся, напротив, петь и плясать, выказывая тем самым полное удовлетворение от того, что он избавился от старого солдафона.

Второй раз это случилось после того, как он колотуш­кой размозжил голову воробью.

Королева, как обычно, хотела защитить дофина, но не столько во имя любви, которую она питала к ребенку, сколько ради удовольствия позлить мужа.

— Сударыня, — сказал ей король, — молите Бога, чтобы я жил подольше, ибо, как только я уйду, тот, кого вы сейчас защищаете, будет дурно обращаться с вами.

В то же самое время Генрих IV писал г-же Монгла, воспитательнице королевских детей:

«Я весьма сожалею, что Вы не извещаете меня, сечете ли Вы моего сына, ибо я желаю, чтобы его секли каждый раз, когда он проявит упрямство или сделает что-нибудь дурное, и поручаю делать это Вам, так как мне пре­красно известно, что ничто на свете не принесет ему большей пользы; я знаю это по собственному опыту, пошедшему мне на пользу: в его возрасте меня нещадно пороли».

Однако королева, которая восставала против короля, когда приказ высечь сына отдавал он, и сама бывала вынуждена подвергнуть дофина точно такому же наказа­нию. Свидетельством этому служит следующий отрывок из письма Малерба:

«В прошлую пятницу, когда господин дофин играл в шах­маты с Ла Люцерном, одним из его товарищей для игр, Ла Люцерн поставил ему мат. Господин дофин был столь сильно уязвлен этим, что бросил шахматные фигуры ему в лицо. Королева узнала об этом и велела г-ну де Сувре высечь дофина, посоветовав при этом воспитывать его так, чтобы он был более милостивым».

46
{"b":"812078","o":1}