И в самом деле, настал момент убить короля. Он только что поручился за безопасность Голландии и отверг двойной испанский брак.
Поспешно вернувшись в Париж, чтобы исполнить свой замысел, Равальяк остановился у своей прежней хозяйки и, зная ее как доверенное лицо врагов короля, поведал ей о своих планах.
Несчастная женщина была легкомысленной и ветреной, но у нее было доброе сердце, сердце француженки; планы Равальяка ее испугали, и она решила спасти короля.
Все это происходило в самый разгар безумной любви Генриха IV к мадемуазель де Монморанси, и он не думал ни о чем, кроме бегства в Испанию своего племянника Конде. Правда, тот позаботился напомнить королю, что живет у его врагов.
Действуя якобы в интересах народа, он выступил с воззванием против короля.
Это воззвание вызвало сочувствие у знати и высших парламентских чинов — двух классов, недовольных королем.
Пошли разговоры, что все дети короля вовсе не от него и потому лучше будет, если трон унаследует Конде, а не какой-нибудь бастард.
Все забыли, что, по всей вероятности, Конде и сам был бастард.
Между тем 10 февраля 1610 года Генрих IV заключил военный союз с протестантскими князьями; он напал на Испанию и Италию, и три его армии одновременно вступили в Германию, причем во главе этих трех армий стояли три протестанта.
Что же касается герцога д'Эпернона, главнокомандующего пехотой и покорнейшего слуги иезуитов, против которых, в действительности, двинулись эти войска, то его оставили в Париже.
Незадолго до этого Генрих IV приказал отрубить голову одному из его людей, который нарушил королевский указ, направленный против дуэлей.
Кроме того, в это же самое время король, проявив неосторожность, позволил унизить человека куда более опасного, чем герцог д’Эпернон. То был галантный кавалер королевы, метр Кончино Кончини.
Однажды, когда парламентские чины торжественно шествовали один за другим в своих красных мантиях и все, согласно этикету, обнажали перед ними голову, он один не снял с головы шляпу.
Президент Сегье, проходя мимо него, протянул руку, снял с его головы шляпу и положил ее на землю.
В другой день все тот же Кончино Кончини, делая вид, что ему неизвестны привилегии Парламента, вошел в сапогах со шпорами, со шпагой на боку и в украшенной плюмажем шляпе на голове в следственную палату.
На этот раз расквитаться с ним было делом всего- навсего писцов: они набросились на него, и, хотя фанфарон имел при себе дюжину слуг, его на славу поколотили и потрепали, сбив с него спесь, а людям, прибежавшим к нему на помощь, хватило времени ровно на то, чтобы запихать его в какой-то стенной шкаф, откуда он выбрался лишь вечером.
Кончини пожаловался королеве, а королева пожаловалась королю.
Но, как нетрудно понять, король признал правоту президента Сегье и даже мелких писцов.
Королю доложили, что Кончини угрожал парламентским чинам своей шпагой.
— Ну-ну, пусть угрожает! — откликнулся король. — Их перо куда острее, чем шпага итальянца!
Королева была страшно раздражена.
В самый разгар этого раздражения королеве передали, что г-жа д’Эскоман хочет сообщить ей сведения, необходимые для спасения короля, и в доказательство предлагает перехватить на следующий день некие письма, присланные из Испании.
В течение трех дней королева отделывалась обещаниями выслушать ее, но в итоге так и не сделала этого.
Госпожа д’Эскоман, напуганная подобным молчанием со стороны женщины, когда речь шла о спасении ее мужа и ее короля, бросилась на улицу Сент-Антуан, чтобы рассказать все отцу Котону, исповеднику короля.
Однако ее не приняли там.
Она начала настаивать, но все кончилось разговором с главным попечителем иезуитской общины, который отказался уведомить отца Котона о приходе посетительницы и ограничился тем, что произнес:
— Я вопрошу небеса, что мне следует делать.
— А что если тем временем короля убьют?! — восклинула г-жа д’Эскоман.
— Женщина, не суйся не в свое дело! — ответил ей иезуит.
На следующий день г-жа д’Эскоман была арестована.
Согласимся, что она это вполне заслужила.
Однако слухи о ее аресте могли дойти до короля.
Что ж! Прежде, чем эти слухи дойдут до короля, он будет убит.
Несчастная узница была настолько далека от понимания того, откуда исходил приказ о ее аресте, что продолжала взывать к королеве.
Королева, со своей стороны, пустила в ход все, чтобы стать регентшей; отъезд короля и опасности, которым он подвергался, находясь в армии, служили достаточно вескими предлогами для этого; их повторяли так долго и упорно, что королю это наскучило и он согласился на ее коронование: королева совершила торжественный въезд в Сен-Дени и была коронована там.
Но, как истинный гасконец, король уклонился от главного: он позволил короновать королеву, но не назначил ее регентшей, предоставив ей лишь голос в совете, и только.
Это было одновременно больше и меньше того, что она требовала; король же стал после этого еще печальнее, чем прежде. Это видно из «Мемуаров» Сюлли, который говорит там напрямик:
«Король ожидал от этого коронования величайших бед».
Все лица вокруг него были хмурые, а веселый гасконец любил веселые лица. Он любил народ, и ему нужно было верить, что и народ его любит, ведь в противном случае народ не был бы счастлив.
Однажды, когда король проходил мимо кладбища Невинноубиенных, наверное в ста шагах от того места, где впоследствии он был убит, какой-то человек в зеленом крикнул ему:
— Государь, во имя Спасителя и Пресвятой Девы, мне надо с вами поговорить!
То был Равальяк.
По его словам, он взывал к королю, чтобы предупредить его. Он хотел спросить короля, действительно ли тот хочет объявить войну папе?
Несомненно, жизнь короля зависела от его ответа.
Он хотел также узнать у короля, правда ли, что гугеноты готовят побоище католиков.
Несчастный напоминал одержимого и не мог долго находиться на одном месте; в один прекрасный день он решил укрыться в монастыре фельянов, но они не захотели держать его у себя.
И тогда он постучался в дверь монастыря иезуитов.
Однако иезуиты выпроводили его, выставив предлогом, что он явился из монастыря фельянов.
Впрочем, он говорил о своем замысле всем и у всех спрашивал совета, так что, встречаясь, люди говорили друг другу:
— Знаете, а ведь убийца-то короля сейчас в Париже.
Но в один прекрасный день он покинул Париж и вернулся в Ангулем.
Как видно, он еще пребывал в нерешительности; однако, по его словам, Святые Дары вернули ему силы.
Он приехал в Париж в апреле 1610 года, намереваясь совершить задуманное.
Поселившись на постоялом дворе, он взял там нож и спрятал его в рукаве.
Затем, под влиянием новой волны угрызений совести, он опять покинул Париж и направился в Ангулем. Больше того: опасаясь, что вид ножа может послужить для него соблазном, он укоротил лезвие на дюйм, обломав его о проезжавшую мимо телегу.
Однако в Этампе вид распятия вернул ему присутствие духа.
Он увидел перед собой не Христа, распятого евреями, а веру, распятую протестантами.
Исполненный ярости, он вернулся в Париж.
Тем временем г-жа д'Эскоман продолжала неустанно и изо всех сил бороться.
Через мадемуазель де Турне, приемную дочь Монтеня, она сумела передать сообщение о готовящемся убийстве одному из друзей Сюлли.
Друг Сюлли поспешил в Арсенал, и там он, Сюлли и его жена стали совещаться, что им следует предпринять.
Сообщение г-жи д’Эскоман передали королю, но как бы между прочим, не особенно настаивая на его достоверности, со словами, что если он пожелает, то с двумя этими женщинами побеседуют.
Но Генрих, казалось, устал от борьбы, осознавая, против кого он борется.
К тому же, через три дня он должен был уехать.
Он даже не вспомнил, что и Колиньи был убит за три дня до своего отъезда.