Мы увидели, как наши загонщики, вытянувшись в одну цепочку, поднимаются медленным, но уверенным и безостановочным шагом, присущим только горцам; наконец они достигли вершины конуса, все сразу с криком взмахнули своими карабинами, спустили собак и двинулись вниз.
Окружающая местность выглядела великолепно; мы были в самом сердце Сьерра-Морены; со всех сторон пенились волны зелени. Насколько хватало глаз, виднелись складки местности и зубчатые силуэты гор на фоне неба. Нас расположили на некотором отдалении друг от друга, настойчиво советуя не шуметь, не стрелять в куропаток, зайцев и бесполезную дичь, а главное, стрелять только перед собой, ведь охотники, находящиеся по обе стороны от нас и скрытые зарослями, представляют собой чересчур ценную дичь даже для знатных иностранцев.
Каждый устроился на корточках, где ему было указано, и все договорились, что никто не покинет своего места, пока не протрубят общий сбор. Чем предусмотрительнее выглядели приготовления, тем возможнее казалась опасность. Поэтому я не хотел отпускать от себя Александра, не повторив ему лично те советы, какие были даны всем, ибо пребывал в уверенности, что он либо все пропустил мимо ушей, либо, если даже услышал что-то, не запомнил ни слова. Наконец я разрешил ему отойти вместе с Росным Ладаном, которого он очень хотел оставить при себе, не желая объяснять мне причины своей необычной прихоти.
Под видимой безучастностью Александра таилась дипломатическая хитрость, в чем я убедился еще до конца дня. Что касается Буланже, то он захватил с собой только альбом и карандаши, заявив: «Этого вполне достаточно, чтобы сделать набросок свирепого зверя, который обитает в густой чаще леса и которого мы собираемся потревожить в глубоком его убежище». При такой необычайной беспечности Буланже по отношению к опасностям, какую я часто замечал у него, его неопытность в подобного рода охоте могла подвергнуть его риску, и потому я решил поместить его как можно ближе к себе.
Должен сказать, что мне редко приходилось видеть у людей удивление, сравнимое с тем, какое читалось на лицах наших распорядителей, когда они, устроив Буланже на то место, где ему следовало оставаться, увидели, как он всматривается в окружающий пейзаж, выбирает наиболее удобную точку обзора, надевает очки и точит карандаши. Дебароль был доверен Жиро.
Было бы невозможно рассказать Вам, сударыня, на каком расстоянии от центра охоты был по нашему требованию поставлен Дебароль: оно в несколько раз превышало дальность боя его ружья. Могу лишь удостоверить, что я долго видел его андалусскую шляпу и карабин, мелькавшие в зарослях, потом они исчезли, и я решил, что наш друг остановился, но десять минут спустя я вновь увидел, как вдали на горизонте внезапно всплыли маленькая черная точка и сверкающий лучик, прокладывающие себе дорогу к неведомой цели. Это был Дебароль: он все шел и шел вперед, но, в глазах всех, находился еще недостаточно далеко.
Нельзя вообразить ничего прекраснее начала столь новой для нас охоты! Мы расчистили ножами отведенное нам место, устроили себе ложе из срезанных ветвей и растянулись на нем в самых расслабленных позах в ожидании какого-нибудь сигнала. Незнакомые ароматы наполняли воздух. Широкие безлюдные просторы, только что описанные мною и протянувшиеся на десяток льё, дремали под солнечными лучами. Как восхитительно было созерцать это бескрайнее приволье. Эти тысячелетние заросли, в которых мы случайно оказались и в которых ничто не должно было сохранить наши следы; это вечное безмолвие, покой которого мы нарушаем чуть больше, чем пробегающий мимо заяц, и чуть меньше, чем обитающий здесь кабан, и которое дало нам возможность устроить себе приют на несколько часов и уступило нам несколько футов своей чащи, с тем чтобы сомкнуться за нами после нашего ухода и не вспомнить о нас никогда; эта гора, которая была столько раз потревожена в своем покое предсмертными криками и затаила под сенью своих деревьев улики убийств, став тем самым их сообщницей, и которая, после того как все эти крики затихли, скрыла память о них под покровом вечного безмолвия и неумолимой безмятежности, — все это поражало меня своим величием.
И тогда на ум мне пришли мысли, которые часто посещают людей и которым суждено тревожить их всегда, ибо, будучи правильными, мысли эти являются вечными. Сначала это было глубочайшее презрение к шуму, производимому человеком и столь ничтожному в сравнении с этим дарованным Богом безмолвием; потом горячее и действенное желание уединенной жизни среди этой бес-крайности и потребность изо дня в день созерцать это несущее утешение зрелище. Этот воздух, который долетел до меня из безкрайних далей, напоенный чистейшими ароматами, и которым я дышал полной грудью; этот пейзаж, увиденный мной впервые и настолько прекрасный, что Богу не понадобились ни люди, ни человеческие страсти, чтобы его оживить; эти просторы, над которыми вот уже шесть тысяч лет каждодневно встает приветливое и ясное солнце, освещая самые печальные уголки нашей цивилизации; все вплоть до таинственной и неведомой работы растений и золотоцветных насекомых, живущих, умирающих и воспроизводящихся под взглядом лучезарного неба, — все это посредством нового языка вводило меня в непривычный экстаз, и мне чудилось, что в глубине этой огромной сцены проходят все избранники Господа, внезапно проникшиеся великой любовью к уединению и носящие имена святой Августин, Мария Магдалина и святой Иероним.
Что касается меня, то я до такой степени был погружен в эти мысли, что никак не мог представить себе возвращение к человеческому обществу, от которого на мгновение отстранился. Не только мое телесное зрение, но и зрение моих мыслей и памяти не могли воссоздать за пределами этих гор, окружающих долины и замыкающих горизонт, силуэт шумного Парижа, покинутого нами всего лишь месяц назад; отделенному в своем воображении от цивилизованного общества, мне казалось невозможным, даже переступив горизонт и идя все дальше и дальше, найти что-либо еще, кроме того, что я видел. Человек, как бы он ни был велик, казался мне ничтожным в этом пространстве, и тем не менее, временами вся эта природа воплощалась для меня в одной лишь мысли, как все краски солнца повторяются в одной капле воды, и какой-нибудь стих Вергилия, Овидия, Ламартина или Гюго, этих великих пейзажистов, проносился в моем мозгу, отражая весь здешний пейзаж, подобно тому как хорошо отполированное зеркало шириной в фут способно воспроизвести протяженность в двадцать льё.
Внезапно раздавшийся звук выстрела мгновенно вывел меня из состояния грез. В одну секунду картина словно распалась — поэт исчез, остался только охотник. Я схватил карабин, лежавший у моих ног, и сосредоточил взгляд и внимание на маленьком облачке голубоватого дыма, появившегося одновременно с выстрелом и поднявшегося слева от меня, то есть со стороны Александра. Спрятавшись как можно лучше, я стал ждать. «Это что, грозный кабан или трепетная лань?» — шепотом спросил меня Буланже, в руки которого, к несчастью, попал томик Дели-ля, и он, как Вы уже имели возможность убедиться, последние два-три дня расцвечивал свою речь избитыми эпитетами. «Тише!» — остановил я его. Он замолчал и вернулся к своему рисунку.
Ничего больше не услышав и никого не увидев, я решил, что животное убито, и успокоился; но вдруг мне послышался легкий шум среди ветвей; тихий и почти неразличимый, словно шорох шелкового платья; я непроизвольно поднял голову и увидел перед собой лань: она замерла, прислушиваясь напряженным ухом, и, казалось, ждала от тишины и звуков совета, в какую сторону ей бежать дальше; она была за пределом ружейного выстрела, и к тому же мне представляется отвратительным стрелять в стоящих зверей такого рода. Чтобы охота была увлекательной и простительной, она должна иметь характер борьбы; с моей точки зрения, неувлекательно и непростительно убивать неподвижную и доверчиво смотрящую на вас лань.
Битва между зверем и человеком обязательно должна быть благородной, и, каково бы ни было мое охотничье тщеславие, возможно самое сильное из всех имеющихся у меня честолюбивых чувств, мне часто приходилось проявлять великодушие тайком, когда рядом не было никого, кто стал бы надо мной смеяться, и получать больше радости при виде того, как спасается испуганная козочка, чем от признания меня королем охоты, если бы я ее убил. На мой взгляд, в дичь можно стрелять, только если есть вероятность, что в нее не попадешь. «Это — трепещущая лань», — сказал я Буланже, показывая на нее. Он поднес лорнет к очкам и, рассмотрев животное, заметил: «Вероятно, мы сможем сегодня вечером собраться вокруг ее изысканной плоти!»