Нешуточное было дело — добиться этого завтрака: повар отправился молиться, и пришлось ждать, когда он вернется; по возвращении же он заявил, что после временного отрешения от земных забот из-за глубокого раскаяния, которое он только что пережил, ему крайне трудно будет опуститься до своей плиты. Несколько кар-лино успокоили его совесть, и в десять часов вместо девяти стол, наконец, был накрыт.
Мы стали наспех есть, ибо не хотели ничего упускать из любопытного и весьма характерного действа, которое нас ожидало. Усиление колокольного звона возвестило, что оно вот-вот начнется. Быстро проглотив по паре кусков и захватив с собой еще по одному в руке, мы устремились к церкви капуцинов.
Все улицы были заполнены мужчинами и женщинами в праздничных одеждах, оставившими, однако, проход для шествия монахов; не желая оставаться в последнем ряду, мы поднялись на каменную тумбу и стали ждать.
В одиннадцать часов церковь открылась: она была освещена так, как это бывает в дни великих торжеств. Первым появился настоятель монастыря: он был обнажен до пояса, как и все братья; они шли один за другим, и каждый держал в правой руке веревку с узлами; все пели «Miserere»[29].
При виде их толпа зашумела: слышались горестные восклицания, возгласы покаяния, негромкие слова признательности; кроме того, присутствовавшие там отцы, матери, братья и сестры этих тридцати или сорока монахов узнавали среди них своих родственников и приветствовали их, если можно так выразиться, семейными зовами.
Но все стало куда тягостнее, когда, едва спустившись с церковной паперти, каждый монах поднял на глазах присутствующих веревку с узлами, которую он держал в правой руке, и, не прерывая песнопений, начал бить по плечам того, кто шел впереди него, причем отнюдь не изображая бичевание, а наотмашь, насколько хватало сил. Тотчас же крики, вопли и стенания усилились; присутствующие пали на колени и принялись ударять лбом о землю и бить себя кулаком в грудь; мужчины выли, женщины рыдали и, не довольствуясь наказанием самих себя, изо всех сил стегали несчастных детей, сбежавшихся на праздник и вносивших таким образом свою лепту в раскаяние за грехи, которые совершили их родители. То было всеобщее бичевание, распространявшееся постепенно, передаваясь подобно электрическому разряду, и нам стоило огромного труда помешать соседям заставить нас играть в этом действии одновременно пассивную и активную роль. Процессия прошла перед нами; шагая в ногу, ее участники по-прежнему распевали и непрерывно стегали друг друга; среди них мы узнали проповедника, которого видели в минувшее воскресенье: устремив глаза к небу, он исполнял свою службу, нанося и получая удары, однако, наверное по его указанию, тот, кто следовал за ним и потому стегал его, снабдил свою веревку, помимо общепринятых узлов, огромными гвоздями, которые при каждом ударе, полученном несчастным монахом, оставляли на его плечах кровавый след; но все это, похоже, ничуть не удручало его, а лишь погружало в более глубокий восторг: несмотря на боль, которую он, должно быть, ощущал, ни один мускул на его лице не дрогнул, а голос его перекрывал все другие голоса.
Трижды, сворачивая после прохода шествия в прилегающие улицы, мы снова оказывались на его пути и, следовательно, трижды присутствовали на этом спектакле; и с каждым разом вера и рвение самобичующихся, казалось, возрастали; у большинства из них спина и плечи находились в плачевном состоянии. Что же касается проповедника, то вся верхняя часть его туловища представляла собой сплошную рану. И потому все кричали, что это святой человек и что нет на свете справедливости, если его сразу не канонизируют.
Шествие или, вернее, мученичество этих несчастных людей продолжалось три часа. Выйдя из церкви в одиннадцать часов, они вернулись туда ровно в два часа. Что же касается нас, то мы были просто поражены, став свидетелями столь пылкой веры в такую эпоху, как наша. Правда, все это происходило в столице Калабрии; однако Калабрия восемь лет находилась под властью Франции, и я полагал, что восьми лет нашего господства, особенно с 1807 по 1815 годы, было более чем достаточно, чтобы истребить верование вплоть до самых глубоких его корней.
Церковь оставалась открытой, каждый мог там молиться весь день, и за весь день она не опустела. Признаюсь, что мне, со своей стороны, хотелось бы поближе взглянуть на этого монаха, задать ему вопросы о его прошлой жизни и разведать о его надеждах на будущее. Я спросил у монастырского привратника, возможно ли поговорить с тем монахом, но мне ответили, что, вернувшись, он почувствовал недомогание, а придя в себя, заперся в своей келье и предупредил, что не спустится в трапезную, ибо желает провести остаток дня в молитвах.
Возвратившись около четырех часов в гостиницу, мы нашли там капитана и спросили его, принимал ли он участие в общих молебнах; но капитан был чересчур горячим патриотом Сицилии, чтобы молиться за жителей Калабрии. К тому же, по его уверениям, количество грехов, совершавшихся от Пестума до Реджо, было так велико, что если бы все религиозные общины на свете бичевали себя в течение целого года, то и тогда им не удалось бы избавить всех континентальных подданных его величества короля Неаполитанского даже от сотой доли времени, которое тем суждено будет оставаться в чистилище.
Поскольку, оставаясь долее среди подобных грешников, мы, в конечном счете, неизбежно могли бы погубить и себя, то наш отъезд решено было назначить на следующее утро; поэтому капитан отбыл сразу же, чтобы ко времени нашего прибытия в Сан Лучидо карантинный патент был готов и ничто не задерживало бы нашего отплытия.
Вечер мы употребили на визит к барону Молло и прогулку к баракам. Такова, впрочем, в Италии сила закона, именуемого гостеприимством, что, несмотря на беды города, в котором барон Молло жил, беды, значительная часть которых выпала и на его долю, он не забывал о нас ни на мгновение и вел себя по отношению к нам точно так же, как если бы все происходило в спокойные и счастливые времена.
Я хотел лично удостовериться в том воздействии, какое должно было оказать на грядущее ночное землетрясение дневное покаянное шествие. Жаден тоже горел желанием проделать такой опыт. Мне надо было привести в порядок свои записи, а ему — закончить рисунки, ибо в течение двух последних недель нам так не везло во время наших привалов, что ни у него, ни у меня не хватало духа работать. В полночь мы простились с бароном Молло, вернулись в гостиницу и, чтобы привести в исполнение свои намерения, сели напротив друг друга за стол, где обычно ужинали — я со своим дневником, он со своими эскизами, — и положили между собой часы, чтобы толчок не застал нас врасплох.
Однако эта предосторожность была напрасной: пробило полночь, час, два часа, а мы так и не почувствовали ни малейших толчков и не услыхали никаких криков. Так как два часа ночи были крайним сроком, мы предположили, что прождем напрасно и что ночью ничего не произойдет, а потому легли и вскоре преспокойно заснули.
На следующий день мы проснулись на том же месте, где легли спать, чего с нами еще не случалось. Через минуту наш хозяин, которого мы просили прийти в восемь часов, чтобы расплатиться с ним, вошел с торжествующим видом и заявил, что, благодаря вчерашним бичеваниям и молитвам, землетрясения окончательно прекратились.
Это достоверный факт, и пусть тот, кто может, объяснит его.
ВОЗВРАЩЕНИЕ
В девять часов мы с глубокой признательностью простились с гостиницей «Отдохновение Алариха»; не знаю, может, сравнивая эту гостиницу с другими, мы стали страстными ее поклонниками, но только, похоже, несмотря на землетрясения, в которых, впрочем, как можно видеть, нам лично не случилось принимать никакого участия, именно в этом месте мы обрели полнейшее отдохновение. Возможно также, что, покидая Калабрию, мы, вопреки всему, что претерпели там, привязались и к этим людям, которых так интересно изучать в их грубоватой простоте, и к этой земле, такой живописной, несмотря на вечно происходящие там катаклизмы. Как бы там ни было, мы с явным сожалением отбывали из этого славного города, столь гостеприимного при всех своих несчастьях, и дважды, уже потеряв его из вида, возвращались, чтобы сказать ему последние слова прощания.