Под страхом быть осмеянным, как Санчо, надо было на этом и остановиться, но, настроившись поесть кловис и буйабес, я через минуту решился спросить:
— Ну и куда же мы тогда пойдем?
— На Прадо, разумеется!
Я понял, что Поликар заменен Прадо.
В ожидании часа назначенной нам встречи мы пошли прогуляться в порт.
Марсельский порт — самый любопытный из всех, какие мне приходилось видеть, и не потому, что его панорама простирается от Нотр-Дам-де-ла-Гард до башни Святого Иоанна, не потому, что колибри, попугаи и обезьяны, обманутые ясным южным небом, полагают, будто они все еще в своем родном краю, и своим пением, голосами и повадками доставляют много радостей прохожим, — дело в другом: порт Марселя — место, где встречаются посланцы всего мира; вы не найдете там двух людей, одинаково одетых или говорящих на одном языке.
Вода в порту очень грязная, да, это так; но над этой водой (марсельцы утверждают, что она лучше всего подходит для сохранности кораблей) такое голубое небо, днем наполненное такими белоснежными чайками, а ночью усеянное такими сверкающими звездами, что вполне стоит постараться не смотреть под ноги, коль скоро можно увидеть такую красоту у себя над головой.
Именно в этом порту в 1815 году бросали в воду трупы мамелюков, этих несчастных мамелюков! Вы знаете, в чем они провинились?
Наполеон привел их из древней земли Египта, где они служили под началом Ибрагима и Мурад-бея; затем, чтобы вознаградить их за потерю родины, он дал им жаркое солнце — родного брата их солнца — и назначил небольшую пенсию, обеспечивавшую им возможность спокойно жить и мирно умереть. И потому эти старые сыны Измаила очень любили Наполеона.
Когда в 1814 году его империя рухнула, они проливали горькие слезы, и, увидев, что они рыдают, их признательность сочли преступлением. Несчастные не могли больше покидать свои жилища: стоило им выйти на улицу, как на них сыпались проклятия и в них летели камни; а ведь они были на три четверти французами — они носили рединготы и панталоны, сохранив только свои тюрбаны (известно, что головные уборы — это всегда последнее, с чем расстаются, порывая со своей национальностью).
В конце концов они отказались от тюрбанов и надели шляпы. Разумеется, следовало оценить принесенную ими жертву, но этого не произошло. Их узнавали по седым усам и продолжали забрасывать камнями.
Мамелюкам можно было срезать себе усы, но это превосходило их силы, и они предпочли затвориться в своих жилищах. Какое-то время под их дверями продолжали кричать: «Да здравствует король!» и били стекла в их окнах, но в конечном счете страсти улеглись и старых воинов почти оставили в покое.
Но в один прекрасный день стало известно, что Наполеон высадился в заливе Жуан: мамелюки приникли к замочным скважинам. Через неделю стало известно, что он в Лионе: мамелюки выглянули в окна. Через три недели стало известно, что Наполеон вступил в Париж: мамелюки облачились в свои старые военные кафтаны — те старые кафтаны, что повидали Эмбабе, Абукир и Гелиополис, — и стали прогуливаться по улицам Марселя, где они не осмеливались появляться целый год.
Когда же они встречали кого-нибудь из тех, кто их оскорблял, мужчин и женщин (ведь среди их преследователей были и женщины), они останавливались перед ними и, покручивая свои седые усы, покачивали головой и с насмешливой улыбкой говорили:
«Наполеон-то малость посильнее всех!»
Вот и все, в чем они провинились, эти несчастные мамелюки: вот за это преступление все они и были убиты; но, впрочем, какого дьявола им надо было испытывать признательность? Ведь подобная беда не случилась ни с князем де Талейраном, ни с герцогом Рагузским!
Большое преимущество марсельского порта состоит в том, что в какую бы погоду вы ни прогуливались по нему, под ногами у вас всегда сухо, ибо весь он вымощен кирпичом, уложенным на ребро, — этому цены нет, особенно когда приезжаешь из Лиона; и, кроме того, летом он предлагает вам тень, зимой — солнце, а этому цены нет всегда и везде, из какой бы страны вы ни приезжали и в какую бы страну ни возвращались.
Какая жалость, что вода в этом порту такая грязная и что в нее бросали трупы мамелюков!
Из порта мы отправились в Музей.
Под именем «Музей», официальное название которого начертано на двери здания напротив рынка Капуцинов, объединены Марсельская академия, достойная сестра Лионской академии; библиотека, хранителем которой состоит Мери; кабинет естественной истории; кабинет медалей, школа рисунка, школа архитектуры и картинная галерея.
Все это помещается в здании бывшего монастыря бернардинок.
В библиотеке хранится пятьдесят тысяч книг и восемь-десять тысяч манускриптов. Коллекция книг обрывается концом восемнадцатого века: вероятно, Марсельская академия рассудила, что после этого времени не было написано ничего достойного быть прочитанным. Мери занят там тем, что, к великому возмущению провансальских академиков, пытается примирить библиотеку с современностью. Возможно, он потеряет свое место: тем лучше! Это, быть может, заставит его снова приняться за какую-нибудь «Виллелиаду».
В отличие от библиотеки, кабинет естественной истории пополняется с каждым днем. Нет таких кораблей, вернувшихся с арктического или антарктического полюсов, из Калькутты или из Буэнос-Айреса, из Новой Голландии или из Гренландии, которые не привезли бы ему свою дань. В итоге различным отделениям кабинета стало так тесно, что капитанам был дан совет не привозить по возможности больше ничего, кроме уистити, сардин и колибри.
Что касается школы рисунка, то она задирает нос и ведет себя вызывающе: это объясняется тем, что из ее стен вышли Полей Герен, Бом и Таннёр.
Школа архитектуры, ее сестра, напротив, опустила уши — бедная старушка произвела на свет только Пюже и все время надеется на лучшее.
Картинная галерея великолепна; не много городов Прованса обладают столь же богатой коллекцией, как Марсель, — хотя, правда, Марсель после завоевания Алжира стал столицей.
Помещение, где развешаны картины, на первый взгляд весьма напоминает Сикстинскую капеллу: тот же недостаток света, скупо проникающего свозь окна, но зато такая же тишина и отрешенность; и потому мне кажется, что, в сущности, картины от этого выигрывают — вглядываясь в них, все видишь.
В Марсельском музее есть двенадцать — пятнадцать первоклассных картин: пейзаж Аннибале Карраччи; огромное «Успение» Агостино Карраччи; картина Перуджино, подобной которой нет ни в Париже, ни во Флоренции; два громадных полотна Вьена; превосходный портрет, приписываемый Ван Дейку; две картины Пюже, который, заставив трепетать мрамор, пытался временами вдохнуть жизнь в холст; одна работа Сальватора Розы; одна — Микеланджело Караваджо; «Чудесная рыбная ловля» Йорданса; дивных тонов картина Гверчино и, наконец, главный шедевр музея — знаменитая «Охота» Рубенса.
Осмотрев все это, надо бросить взгляд на «Меркурия», которого можно отыскать в углу дальнего зала. Правда, это только копия, но это копия Рафаэля, выполненная Энгром.
Выйдя из музея, мы направились к Королевской площади, чтобы взять там карету. Эта прогулка дала мне возможность разглядеть известный фонтан, украшающий площадь. Подобно знаменитому озеру, описанному Геродотом, фонтану не хватает только одного — воды. Мери прозвал его Водофобом; такое наименование вполне может за ним сохраниться. Я попросил показать мне другие фонтаны: смотреть на этот было горестно.
Мери велел кучеру везти нас сначала на улицу Обань; вот там я увидел то, что хотел, а именно, фонтан, заполненный водой; он был посвящен poeta Sovranno[71], как зовет его Данте, и на нем можно было прочесть простую надпись: «Гомеру от потомков фокейцев». Перед фонтаном располагалась великолепная площадка, и вода из него стекала в троянскую умывальную чашу. Казалось, что мы перенеслись к Скейским воротам на берег Симоиса, — то была ожившая глава «Одиссеи».
Я поймал себя на том, что почти дословно списал четыре строчки из памятной книги путешественников. В этих дьяволах-марсельцах столько остроумия и поэзии, что они суют ее во все, даже в путеводители, чего нигде и никогда не бывало. Если хотя бы немного охладить им головы, как отзывался Давид о провансальцах, они почти все стали бы гениями.