— Я приду к пяти.
— Мари! (В эту минуту в лавку вошли два или три покупателя.) Видите, у меня нет ни минуты.
Он стал обслуживать покупателей. Почти тут же дверь в пекарню отворилась и на пороге появился подручный булочника.
— Печь разогрета, хозяин!
— Пришли сюда Мари! Я ее уже звал, но она не услышала. Выпечкой я займусь сам.
Его место за прилавком заняла женщина средних лет.
— Итак, до пяти вечера! — крикнул он мне.
— Да, конечно.
Ребуль отправился печь хлеб.
Я вышел из лавки, чрезвычайно озадаченный этой смесью простоватости и поэтичности. Было ли такое его поведение наигранным или естественным? Притворялся ли он или бесхитростно следовал своей двойственной натуре? Мне предстояло узнать это во время нашей следующей встречи.
Я бесцельно бродил в течение трех часов, отделявших эту встречу от первой, и мне трудно сказать, что я тогда увидел, настолько меня захватили отвлеченные мысли о нашем нынешнем обществе. Народ, от которого за последние пятьдесят лет исходит все, дав Франции солдат, трибунов и маршалов, теперь, стало быть, собирался поставлять ей поэтов. Взгляд Господа проник в самую глубь нашей Франции — у народа теперь был свой Ламартин.
Я пришел к назначенному времени. Ребуль ждал меня возле маленькой двери у прохода к своему дому. Розничная торговля в его лавке, по-прежнему открытой, была поручена той надежной женщине, что уже заменяла его утром. Он сделал несколько шагов навстречу мне. На нем была теперь другая одежда, очень простая и очень чистая, представлявшая собой нечто среднее между нарядом простолюдина и буржуа.
Мы поднялись по небольшой винтовой лестнице и оказались на пороге чердака, на полу которого отдельными кучами была навалена пшеница различных сортов. Углубившись в одну из узких лощинок, образовавшихся между этими съедобными горами, и сделав по ней десять шагов, мы очутились у входа в комнату.
— Итак, — сказал мне Ребуль, закрывая за нами дверь, — теперь мы отделены от материального мира и в нашем распоряжении мир иллюзий. Это святая святых: войти сюда имеют право лишь молитва, вдохновение и поэзия. В этой комнате, весьма скромной, как видите, я провел самые сладостные часы моей жизни, творя и мечтая.
Комната, в самом деле, поражала почти монастырской простотой своей обстановки: белые занавески у кровати и на окнах, несколько соломенных стульев, письменный стол орехового дерева — вот и все, что в ней было; что же касается библиотеки, то ее составляли всего две книги — Библия и том Корнеля.
— Мне кажется, — сказал я ему, — что я начинаю понимать эти две стороны вашей жизни, хотя до этого они казались мне несовместимыми.
— Тем не менее это очень просто, — отвечал Ребуль, — одно служит другому: когда руки работают — голова отдыхает, а когда отдыхают руки — работает голова.
— Вы разрешите мне задать вам вопросы?
— Задавайте.
— Вы из образованной семьи?
— Я сын мастерового.
— Но вы получили, по крайней мере, какое-нибудь образование?
— Никакого.
— Что сделало вас поэтом?
— Несчастье.
Я огляделся вокруг: все в этой маленькой комнате дышало таким покоем, миром, счастьем, что произнесенное слово «несчастье», казалось, не должно было отозваться в ней эхом.
— Вы ищете объяснение тому, что я вам сейчас сказал, не правда ли? — продолжал Ребуль.
— И должен признаться, что я его не нахожу.
— Случалось ли вам пройти мимо могилы, не догадывась, что вы находитесь рядом с ней?
— Да, конечно; но я видел, что там трава зеленее и цветы свежее.
— Все именно так: я женился на любимой женщине, и моя жена умерла.
Я протянул ему руку.
— Теперь вы понимаете? — продолжал он. — Я испытывал ужасное горе и тщетно пытался найти ему выход. Те, кто окружал меня в ту пору, были людьми моего сословия, с душами добрыми, сострадательными, но заурядными; вместо того чтобы сказать мне: «Плачь, и мы поплачем вместе с тобой!» — они пытались меня утешать. Мои слезы, которым нужно было лишь излиться, хлынули к моему сердцу и переполнили его. Я искал уединения и, не имея рядом ни одной души, способной меня понять, стал жаловаться Богу. Эти жалобы, в которых звучали одиночество и вера, приобрели оттенок поэтичности и возвышенности, чего я никогда не замечал в своей речи; мои мысли излагались на языке, почти незнакомом мне самому, и, поскольку они тянулись к Небу, не имея сочувствия на земле, Господь дал им крылья, и они долетели до него.
— Да, это верно! — вырвалось у меня, словно он объяснил мне самую простую вещь на свете, и с той минуты, я понял: те, что становятся поэтами так, это настоящие поэты. (Сколько есть талантливых людей, которым не хватает только несчастья, чтобы они стали гениальными!) — Вы в одной фразе раскрыли передо мной секрет всей своей жизни; теперь я знаю ее так же хорошо, как вы сами.
— А теперь прибавьте к личному горю общественные беды; представьте поэта, который видит, как вокруг него валятся, словно осенние листья, все религиозные верования и все политические убеждения, а он остается словно лишенное листвы дерево в ожидании весны, которая, возможно, никогда не наступит. Вы не роялист, мне это известно, поэтому я не буду вам говорить о нашей древней монархии, об этой царице, которая ушла, словно изгнанная служанка; но вы же верующий человек, так представьте себе, каково видеть, как святые образа, к которым ваша мать в детстве подводила вас, чтобы вы научились молиться, ломают, топчут копытами лошадей и волокут по грязи; подумайте, каково видеть такое в Ниме, в этом старинном городе, где бушевали гражданские распри, где почти все воспоминания связаны с ненавистью, где так долго и таким широким потоком текла кровь! О! Если бы у меня не было поэзии, чтобы сетовать, и веры, чтобы утешиться, Боже мой, что стало бы со мной?!
— Все мы видели подобное, поверьте мне! Именно поэтому в наше время каждому поэту следует думать о нуждах общества. Сфера поэзии расширяется политической нивой; революции вспахали ее мечом; наши отцы удобрили ее кровью — засеем же ее словом, и на ней взойдут верования!
— У вас есть целое царство — театр, а у меня только сад; но это не так уж важно: я выращу в нем цветы, сплету из них венок и преподнесу его вам.
— Вы назначили мне эту встречу не для того, чтобы осыпать меня комплиментами, а чтобы читать мне стихи.
— Вы искренне этого хотите? Или же это всего лишь любопытство или вежливость?
— Мне кажется, что мы уже достаточно познакомились, чтобы избавить друг друга от подобных вопросов.
— Это верно, и я к вашим услугам; когда я вам наскучу, вы меня остановите, и на этом мы закончим.
Он начал читать. С первых же слов я услышал в его голосе ту интонацию, которая присуща главным образом современной поэтической школе, ту манеру выражения, которая так часто меня поражала у де Виньи, Ламартина и Гюго, а ведь Ребуль в то время не знал никого из них. Это подтверждало то, что я уже давно подозревал, — наличие в современных стихах мелодии, совершенно отсутствовавшей в стихах старой школы. Пока Ребуль читал, я рассматривал его: лицо его приобрело новое выражение — в нем светилась вера. По мере того, как он читал, и в соответствии с тем, что он читал, в облике его отражалась глубокая внутренняя убежденность.
Так мы провели четыре часа; он изливал на меня потоки поэзии, а я все повторял: «Еще!» Я не дал ему утаить ничего из того, что было в ящике его письменного стола: рукописи, тетради, отдельные листки — все было извлечено оттуда; наконец я указал пальцем на последний черновой набросок.
— А это, — сказал он мне, — вы сами прочтете позднее, завтра.
— Почему?
— Потому что это стихи, посвященные вам; я набросал их, поджидая вас. А теперь пойдем осматривать Арены, и, уверяю вас, мы просто заменим один вид поэзии другим; однако лучшее я приберег для вас под конец.
Как я уже сказал, дом Ребуля находился по соседству с Аренами; в конце первой же улицы на нашем пути мы оказались прямо напротив них. После триумфальной арки и театра в Оранже это был первый увиденный мною крупный исторический памятник римской эпохи. Мы обошли его неспешным шагом беседующих друг с другом людей, что заняло у нас четверть часа, после чего снова оказались у его входа. Привратник узнал Ребуля, и, хотя время посещения давно закончилось, для земляка и соседа двери отворились. Пять франков, сунутых мной в руку современного янитора, тотчас же возвысили меня в его глазах настолько, что в ответ на мою просьбу он без труда позволил мне остаться там, после того как уйдет Ребуль, которого, естественно, я не мог заставлять проводить целую ночь вне дома. Впрочем, Ребуль пожелал сопровождать меня в моем первом осмотре этого сооружения изнутри; мы начали с нижней галереи, совершив по ней точно такую же круговую прогулку, как перед этим проделали снаружи; затем мы перешли в верхнюю галерею и оттуда через вомиторий вошли в цирк.