Понятно, что сюда же относится не только повторяющееся «помнить», но и повторяющееся «не забыть»: «Забудь меня! Так мне и надо! Лишь я не забуду, мой друг…» (Шефнер, 1946); «Ты думаешь, я забываю О мире, кипящем ключом?..» (Тихонов, 1937); «Забудут? вот чем удивили! Меня забывали сто раз…» (Ахматова, 1957). Еще одна повторяющаяся формула А. К. Толстого – это «И все мне до боли знакомо: Большой пионерский дворец, Бессонное зданье райкома, В котором работал отец…» (А. Коваль-Волков, 1972), «Мне все здесь знакомо до дрожи…» (Эренбург, 1947). Самым пространным итогом этой мемуарной семантики можно считать длинное «Пойдем же вдоль Мойки, вдоль Мойки… Пойдем же! Чем больше названий, Тем стих достоверней звучит…» Кушнера (1968), зачин которого подсказан Шефнером («Пойдем на Васильевский остров…», 1957) и которое, в свою очередь, вызвало подражания («Пройдем же по улицам старым – Названий таинственный спектр: За Конногвардейским бульваром Ложится Английский проспект…» (Абельская, 1977).
3б. Сон. К этой смежной теме Гейне особенно настойчиво толкал своих русских переводчиков и подражателей: «Во сне я милую видел…» (перевод Фета); «Во сне неутешно я плакал: Мне снилося – ты умерла…» (Михайлов); «Мне снилось: на рынке, в народе, Я встретился с милой моей…» (Майков); «Объятый туманными снами, Глядел я на милый портрет…» (Михайлов); «Мне снилось: печально светила луна…» (Вейнберг); «Закрою ль усталые веки И тихо забудусь во сне…» (Михайлов), – не говоря уже о стихотворении «Мне снился сон, что я Господь», которого из осторожности не переводили.
Главным откликом русской поэзии на эту тему был цикл Полонского «Сны» (1856–1860):
…Мне снилось, румяное солнце
В постели меня застает…
…Мне снилось, легка и воздушна
Прошла она мимо меня…
Последовавшие за этим более мелкие стихотворения также складываются в серию «Мне снилось…» не менее единообразно, чем в «Я помню…». Ср.:
Мне грезились сны золотые! Проснулся – и жизнь увидал… И думалось мне: отчего бы – В нас, в людях, рассудок силен – На сны не взглянуть, как на правду, На жизнь не взглянуть, как на сон! (Случевский, до 1880 года);
Мне снилось, что солнце всходило, Что птицы очнулись от сна… (К. Р., 1885);
Нам снились видения рая, Чужие леса и луга… (Бальмонт, 1895);
Мне снились веселые думы, Мне снилось, что я не один… (Блок, 1903);
Мне снилось… Сказать не умею, Что снилось мне в душной ночи… (Вс. Рождественский);
…И если б я был коронован, Мне снились бы своды тюрьмы (Гумилев, 1911);
Я знаю, что сон я лелею, Но верен хоть снам я, – а ты?.. (Анненский, 1903);
Ты мог бы мне сниться и реже, Ведь часто встречаемся мы… (Ахматова, 1914);
Мне снилось какое-то море, Какой-то чужой пароход… (Тарковский, 1941);
Приснилось мне жаркое лето, Хлеба в человеческий рост… (Орлов, 1949–1953);
Мне берег приснился горбатый, Песчаника желтый обвал… (Дудин, 1960);
Приснился мне берег Катуни, Бегущей в алтайских горах… (В. Федоров, 1945–1950);
За тысячи верст от России Мне снятся московские сны… (Соколов, 1959);
Бывает, мне страшное снится, Но я пробуждаюсь в ночи… (Шефнер, 1977);
Мне снится такая реальность, Такая жестокая явь… (Мориц, 1976);
Товарищам что-нибудь снится: То лес, то цветы, то вода… (Прокофьев, 1953);
И снится мне, будто встаю я От тяжкого долгого сна… (Иванов-Классик, 1873),
и т. д., вплоть до почти пародического «Мне снилось, я – Анна Маньяни…» (Н. Полякова, 1980) или «На пятой неделе запоя Мне сон идиллический был…» (Е. Вензель, 1972).
Особое ответвление темы «видений» берет начало от Фета (1842): «Давно ль под волшебные звуки Носились по зале мы с ней? Теплы были нежные руки, Светлы были звезды очей. Вчера пели песнь погребенья…». Ср. почти тотчас у Плещеева (1846): «Я слышу знакомые звуки, Я жадно им прежде внимал И молча на белые руки, На светлые очи взирал…» – и потом у Гумилева (1914): «…Какие-то бледные руки Ложатся на душу мою, И чьи-то печальные очи Зовут меня тихо назад… (возможно влияние Анненского, 1909: «Мои вы, о дальние руки…»). Михайлов отозвался на Фета пародией, которую можно принять и всерьез (1852): «Опять налетают роями Знакомые сердцу виденья… То видятся светлые очи…»; вне пародии повторяет то же Чюмина (1888): «Неясные звуки томят, Неясные грезы всплывают…»; наконец, от контрастного «погребенья», по-видимому, происходит у Случевского (1859) «Я видел свое погребенье, Высокие свечи горели…».
Другое амфибрахическое «видение» Фета, «К Офелии» (1842): «Не здесь ли ты легкою тенью, Мой гений, мой ангел, мой друг…», – повлекло его же (1846) «Офелия гибла и пела…» с неожиданными реминисценциями в XX веке: «История гибла и пела И шла то вперед, то вразброд…» (Антокольский, 1922–1924) и «Там, словно Офелия, пела Всю ночь нам сама тишина» (Ахматова, 1963). Два стихотворения Фета о ночной реке (1842: «Вдали огонек за рекою…» и «Я жду… Соловьиное эхо…»; ср. вариации Случевского, 1899, «Качается лодка на цепи…» и «Серебряный сумрак спустился…») свободны от «видений», но пародия на них без «видений» не обходится (Медведев, 1863). Из других Ам3 Фета долго помнилось: «Шумела полночная вьюга В лесной и глухой стороне. Мы сели с ней друг против друга…» и т. д. (1842; ср. пародию Сниткина, 1859); у Плещеева читаем (1858): «Томимы тоской, молчаливы, С тобой мы сидели вдвоем…»; у Саянова (1936): «О чем мы с тобой говорили? Слова позабыл я тогда…». Это – не говоря о живучести ритмико-синтаксической формулы: «Кружила полночная вьюга У темных столбов и стропил…», «Клубилась вечерняя вьюга, И ветер гудел стороной…» (Дудин, 1958, 1963). Приглушенный зачин одного из «видений» Фета породил целых две кальки (осознанных ли?) у советских поэтов: «Какая холодная осень! Надень свою шаль и капот…» (Фет), «Какая красивая осень… Закончился птиц перелет…» (А. Ярковец[61]), «Какая спокойная осень… Ни хмурых дождей, ни ветров…» (А. Дементьев, 1986).
Еще одно ответвление интересно тем, что быстро отрывается от темы и начинает сближаться с другими: это не семантическая окраска, а вспомогательный стереотип. Речь идет о перечислении (преимущественно картин природы). Так построено уже «По гребле неровной и тряской…»; одновременно появляется «Деревня» Фета (1842), где перечисление нанизано не на визионерское «Все так знакомо…», а на посюстороннее «Люблю я…». От А. К. Толстого берет начало «Гондола» К. Павловой (1858; ср. ее же «Рим», 1857); от Фета, после большого перерыва, – «На пути» Вс. Рождественского (1923–1927: «Такой пробегала Россия …»). Около 1940 года к этому приему обращаются сразу Шубин («Так вот она, Охта!..»), Прокофьев («Три открытки на юг») и Исаковский («У самой границы, в секрете…»), и с тех пор такие перечни становятся обычными при семантической окраске «Россия» (см. п. 4).
Наконец, еще одно ответвление замечательно лишь тем, как быстро оно сошло на нет. В нем разрабатывалась вечная тема любви. При начале его стояло превосходное
Средь шумного бала, случайно, В тревоге мирской суеты Тебя я увидел; но тайна Твои покрывала черты… Люблю ли тебя я, не знаю, Но кажется мне, что люблю…
(А. К. Толстой, 1851, с характерным «И в грезах неведомых сплю»; любопытное эхо концовки – у раннего Шершеневича, «Дуэль», 1912: «…Не знаю я: это правдиво Иль сон принесли вечера, Но было все это красиво И – кажется мне, что вчера»). При конце его стоит популярное «Хорошая девочка Лида» Смелякова (1941, с характерным «Так Гейне, наверно, любил»; ср. позже его же «Опять начинается сказка…» и «Зимняя ночь»). И тем не менее для стихов о любви Ам3 не стал в XIX веке приемлемым размером, «любовь по Гейне» не вышла за пределы переводов. Любовные стихотворения Щербины (1844–1845, 1848), Плещеева (1846), Льдова (1888), Голенищева-Кутузова (1874), Трефолева (1894) не вызвали подражаний. Оживление темы на рубеже XX века («Она отдалась без упрека…» Бальмонта) происходило уже не в «гейневской», а в новой, «романтической» интонации (см. п. 5). Это – напоминание, что, как ни широк семантический ореол размера, он все же покрывает не всякую тему.