14. Я3мм: трагическая лирика. Здесь отрывистость разрозненных картин сменяется отрывистостью расстроенных чувств. Самые ранние образцы этой метрической разновидности еще случайны: это юношеская проба Ломоносова «Хочу воспеть Атрид…» (где сплошные мужские окончания – от заботы о чистоте ямбических стоп) и стихотворение Жуковского «К младенцу» (1828). Потом после большого перерыва этот стих подхватывает и сразу нащупывает в нем устойчивую трагическую интонацию Якубович: «Все, все простить бы вам Без злобы я готов! – Что осквернили храм Моих вы дум и снов… Но не прощу я вам, О палачи мои!..» (1876); «…Но взор прозревший мой В тревоге увидал В неволе край родной, В позоре идеал…» (1890); «Все снится – в мрачный склеп Навек попали мы: Стучим, зовем – увы! Недвижен свод тюрьмы. Нет песен, смеха нет… Ни солнца, ни цветов… Печален круг друзей, Темно лицо врагов!..» (1907). Отсюда – прямая линия к стихам Бальмонта о японской войне: «История людей – История войны, Разнузданность страстей В театре Сатаны…» (1904), а отсюда – к самым жестоким стихам поздней Цветаевой: «Пора – пора – пора Творцу вернуть билет. Отказываюсь – быть. В Бедламе нелюдей Отказываюсь – жить. С волками площадей Отказываюсь – выть…»; «О, с чем на Страшный суд Предстанете: на свет! Хвататели минут, Читатели газет!» (1935–1939).
Интонации цветаевских параллелизмов переходят – в ослабленном, конечно, виде – к младшим поэтам (так как темы у них больше не мировые, а личные, то похожи они от этого не столько на Цветаеву, сколько на Фофанова: «…Та песнь была не песнь, А слезы или кровь: Ужасна, как болезнь, И знойна, как любовь…», 1895):
Я был к тебе жесток – Ты злом ответил мне, И мир на волосок Приблизился к войне… (Куняев, 1985);
Лишь пять недолгих лет – Каких? – коротких пять, А целой жизни нет. Сказать или смолчать?.. (Яшин, 1966);
Опять мы говорим Не так, как я хочу. Я знаю много слов И потому молчу… (Казакова, 1982–1984);
О этот страшный круг! И только ли он в нас? Предательство ли рук? Предательство ли глаз?.. (Евтушенко, 1961);
Скелет, почти что труп. И странны в этот час Полуулыбка губ, Огонь в провалах глаз… (Савостин, 1982);
Движенье легких рук, Невидимых для нас, И ты постигнешь вдруг: Всегда всему свой час… (Дмитриев, 1985);
Приемлю все сполна, Не жму на тормоза, Не полагаюсь на, Не укрываюсь за… (М. Борисова);
Любите при свечах, Танцуйте до гудка, Живите – при сейчас, Любите – при когда?.. (Вознесенский, 1967);
Нас посещает в срок – Уже не отшучусь – Не графоманство строк, А графоманство чувств… (он же, 1977).
Конечно, среди этих стихотворений есть и такие, в которых демонстрируется не заострение, а преодоление трагизма – как у Мережковского (1891–1895): «Больной усталый лед, Больной и талый снег… Что жив мой бог вовек, Что Смерть сама умрет!», как у Фирсова (1980): «Но сквозь печаль и грусть, Сквозь павших имена Я гордо вижу Русь, Что не покорена…». Любопытна здесь «Поэма о движении» Винокурова (1961), совмещающая трагический цветаевский ритм с оптимистической цветаевской же темой: «Полы трет полотер. Паркет да будет чист! Он мчит – пустынен взор! – Как на раденье хлыст…».
С меньшей напряженностью звучит та же отрывистая интонация в другой любопытной серии текстов, в начале которой стоит стихотворение Бальмонта (1896): «Вечерний свет погас, Чуть дышит гладь воды. Настал заветный час Для искристой звезды…». В трагический сюжет включается этот образ у Сологуба (1902): «Никто не убивал. Он тихо умер сам, – Он беден был и мал, Но рвался к небесам… Но он любил мечтать О пресвятой звезде, Какой не отыскать Нигде – увы! – нигде…». Порывом к небесам это перекликается с Мандельштамом (1937): «О как же я хочу, Нечуемый никем, Лететь вослед лучу, Где нет меня совсем! А ты в кругу лучись, Другого счастья нет, И у звезды учись Тому, что значит свет…». Порыв ослабевает в призыв у Белого (1908, с замечательной вязью повторов, предвосхищающей Цветаеву): «Сверкни, звезды алмаз: Алмазный свет излей! Как пьют в прохладный час Глаза простор полей; Как пьет душа из глаз Простор полей моих; Как пью – в который раз? – Души душистый стих…». Звезда из реальной становится метафорической у Северянина («Эксцентричка», 1908 – образец для Мандельштама?): «Звезда горит звезде, Волне журчит волна. Но в ней, чего нигде: Она собой полна!..» Горение из небесного становится земным у Окуджавы: «Неистов и упрям, Гори, огонь, гори… А там пускай ведут… На самый Страшный суд…». И, наконец, уже не беспокойный герой стремится к звезде, а звезда нисходит к спокойному герою у Щипачева (1938): «Он здесь, в моем окне, Звезды далекой свет, Хотя бежал ко мне Сто сорок тысяч лет…» (ср. в другом его Я3мм – о возрасте планеты Земля, которой «при коммунизме жить Уж с самых детских лет»).
Заметим, что все три «непесенные» типа Я3 (12–14), очень активно развиваясь в современной поэзии, взаимодействуют друг с другом и порой как бы меняются темами. Так, «кредо» можно встретить и в Я3мж (Антокольский, об эпохе: «…Не я в тебе гощу, А ты во мне – как дома»; Тихонов: «Стих может заболеть И ржавчиной покрыться…»; Евтушенко: «…Поэзия чудит, Когда нас выбирает…»); пейзаж – и в Я3мм («Ленинградская тетрадь» Кирсанова); трагедию – и в Я3жм («Ложная тревога» Пастернака), и в Я3мж («Ночная уха» Яшина) с любопытными сочетаниями семантических окрасок. Перед нами живой и плодотворный процесс скрещивания еще не окостеневших традиций.
15. Я3жж и Я3дж – разновидности редкие и самостоятельных семантических окрасок не выработавшие; о них можно говорить лишь как бы в разделе «разное». В Я3жж сосуществуют «Как не в своем рассудке…» Пастернака и «Была пора глухая…» Асеева; в Я3дж «Тебе бы только кланяться, Грудями оземь плюхать…» («Автобиография Москвы») Асеева и «…Страна очарования За далью непогоды…» Ушакова; в редкой строфе ДЖДЖ+ДМДМ «Эвридика» Тарковского («…Дитя, беги, не сетуй Над Эвридикой бедной И палочкой по свету Гони свой обруч медный…»), несомненно, отозвалась в «Дальней дороге» Окуджавы, но тут же рядом стоит и совсем непохожее «Давайте после драки Помашем кулаками…» Слуцкого.
Здесь можно выделить разве что маленькую группу стихотворений, объединенных неожиданным истоком – итальянским. Мы упоминали об анакреонтических «оделеттах» Ронсара с рифмовкой ЖМ; в Италии они нашли отклик в «канцонеттах» Фругони с «удлинившейся» рифмовкой ДЖ (от «мартеллианского» александрийского стиха); при Парини эта форма перешла в высокую поэзию, при Мандзони достигла расцвета; переводами из Мандзони были первые русские стихи Я3дждж+дмдм: «Разбросанные локоны Упали к груди белой…» Козлова и «Высокого предчувствия Порывы и томленье…» Тютчева (ок. 1830 года). Единственное заметное оригинальное стихотворение такого вида – это «Твои движенья гибкие, Твои кошачьи ласки, То гневом, то улыбкою Сверкающие глазки…» Ап. Григорьева, – и оно было написано (в 1858 году) во Флоренции. Можно думать, что от Григорьева отталкивался Блок, создавая строфу Я3ждм для своей «Флоренции» (1909): «…Пляши и пой на пире, Флоренция, изменница, В венке спаленных роз!» А отголосок инвективной интонации Блока можно расслышать в 1935 году в «Ночном Париже» Тихонова с его вольным сочетанием Я3жм и Я3дм.
16. Заключение. Мы рассмотрели здесь более 300 примеров употребления русского 3-ст. ямба. Конечно, выделение 15 семантических окрасок не покрывает всех оттенков его семантического ореола. Это лишь вехи, расставленные в обследованных местах семантического поля, чтобы служить ориентирами при дальнейшем изучении неисследованных мест. Могут опять заметить: «Набор тем, с которыми сочетается этот размер, настолько широк, что охватывает почти всю тематику русской поэзии, – а если так, то вряд ли можно говорить о специфической семантике данного размера». Это не так: набор тем в разных размерах может быть одинаков или почти одинаков, но структура этого набора одинакова не будет. Те связи, которые мы старались проследить между 15 окрасками 3-ст. ямба и которые позволяют им плавно переходить друг в друга, в любом другом размере заведомо будут иными. О несчастной любви можно писать практически в любом размере, но в каждом эта тема будет перекликаться с разными темами, жанрами и интонациями. Можно сравнить: две горные вершины в двух разных хребтах могут иметь одинаковую высоту, но от каждой будет открываться совсем иная картина окрестного рельефа.