Капитан отвернулся и, считая бесполезным задавать вопросы Гримо, который все равно не стал бы на них отвечать, вспомнил, что секретарь герцога де Бофора писал в письме еще что-то, чего он, д’Артаньян, не имел мужества прочитать. Обратившись снова к этой реляции о положении, стоившем жизни Раулю, он нашел следующие слова, которыми заканчивалось письмо:
"Герцог велел набальзамировать тело виконта, как это принято у арабов, изъявляющих желание быть погребенными где-нибудь на далекой родине. Герцог распорядился также приготовить подставы, чтобы слуга, вырастивший молодо го виконта, мог отвезти останки его графу де Ла Фер".
"Итак, — думал д’Артаньян, — я, уже старый, уже ничего не стоящий в жизни, пойду за твоим гробом, дорогой мальчик, и брошу землю на твой чистый лоб, который я целовал за два месяца до этого грустного дня. Этого захотел Бог. Этого захотел и ты сам. И я не имею права тебя оплакивать: ты сам выбрал смерть; она показалась тебе желаннее жизни".
Наконец пришел час, когда холодные останки отца и сына надлежало предать земле.
Было такое скопление военных и простого народа, что вся дорога от города до места, назначенного для погребения, то есть до часовни в открытом поле, была запружена всадниками и пешеходами в трауре. Атос избрал последним своим обиталищем место в ограде этой часовни, построенной им на границе его владений. Он велел доставить для нее камни, вывезенные из средневекового готического замка в Берри, где протекла его ранняя юность.
Часовня, таким образом, как бы перенесенная и перестроенная, была окружена чащей тополей и смоковниц. Каждое воскресенье в ней служил священник из соседнего поселения. Атос платил ему за это ежегодно по двести ливров, и земледельцы, находившиеся у него в вассальной зависимости, числом около сорока, а также работники и фермеры с семьями приходили сюда слушать мессу, и им не надо было для этого отправляться в город. Позади часовни, огражденной двумя густо разросшимися живыми изгородями из орешника, кустов бузины и боярышника, окопанными глубоким рвом, находился небольшой участок невозделанной земли. Он был восхитителен своей нетронутостью, восхитителен тем, что мхи здесь были высокими, как нигде, тем, что здесь сливали свои ароматы дикие гелиотропы и желтый левкой, тем, что у подножия стройных каштанов пробивался обильный источник, запертый в бассейне из мрамора, тем, что над полянкой, поросшей тимьяном, носились бесчисленные рои пчел, прилетавших сюда со всех соседних полей, тем, наконец, что зяблики и зарянки распевали тут от зари до зари, покачиваясь на ветках между гроздьями цветущих кустов.
Сюда и привезли оба гроба, окруженные молчаливой и сосредоточенною толпой.
После заупокойной мессы, после последнего прощания с погребаемыми присутствующие начали расходиться, беседуя по дороге о добродетелях и тихой смерти отца, о надеждах, которые подавал сын, и о его печальном конце на далеком берегу Африки. Мало-помалу все стихло; погасли лампады над скромными сводами. Священник в последний раз отвесил поклон алтарю и еще свежим могилам; потом и он в сопровождении служки, звонившего в колокольчик, медленно побрел в свой приход.
Оставшись один, д’Артаньян заметил, что наступил вечер. Думая о мертвых, он потерял счет времени. Он встал с дубовой скамьи, на которой сидел в часовне, и хотел уже, подобно священнику, пойти проститься в последний раз с могилой, заключавшей в себе останки его умерших друзей.
Коленопреклоненная женщина молилась у холмика с еще влажной землей. Д’Артаньян остановился на пороге часовни, чтобы не помешать этой женщине и постараться увидеть, кто же эта преданная подруга, исполняющая с таким благоговением и усердием священный долг дружбы.
Незнакомка закрывала лицо руками, белыми, как алебастр. По скромной простоте ее платья можно было угадать женщину благородного происхождения. В отдалении дорожная карета и несколько слуг верхами ожидали эту неизвестную даму. Д’Артаньян не мог понять, кто она и почему здесь. Она продолжала молиться все так же истово и часто проводила платком по лицу. Д’Артаньян догадался, что она плачет.
Он видел, как она ударила себя в грудь с безжалостным сокрушением верующей христианки. Он слышал, как она несколько раз повторяла все те же слова, этот крик ее наболевшего сердца: "О, прости меня! О, прости!"
И так как она, казалось, вся отдалась печали и была в полуобмороке, д’Артаньян, тронутый этими проявлениями любви к его покойным друзьям, этой неутешностью горя, сделал несколько шагов, отделявших его от могилы, чтобы прервать это мрачное покаяние, эту горестную речь, обращенную к мертвым.
Песок заскрипел у него под ногами, и незнакомка подняла голову; д’Артаньян увидел ее хорошо знакомое, залитое слезами лицо.
Это была мадемуазель де Лавальер.
— Господин д’Артаньян! — прошептала она.
— Вы! — мрачно произнес капитан. — Вы здесь? О сударыня, я предпочел бы видеть вас в подвенечном уборе в замке графа де Л а Фер. Тогда бы и вы меньше плакали, и они, и я тоже!
— Сударь! — сказала она, содрогаясь от рыданий.
— Ибо вы, — продолжал беспощадный друг умерших, — это вы свели в могилу двух этих людей.
— О, пощадите меня!
— Да убережет меня Бог, сударыня, оскорблять женщину или заставлять ее понапрасну плакать; но я все же должен сказать, что на могиле жертв не место убийце.
Она хотела ответить.
— То, что я говорю вам, — добавил он ледяным тоном, — я говорил и его величеству королю.
Она с мольбой сложила руки:
— Я знаю, что причина смерти виконта де Бражелона — я!
— А, так вы это знаете?
— Весть о ней пришла ко двору вчера вечером. Этой ночью я проехала сорок льё; я летела сюда, чтобы повидать графа и молить его о прощении, — я не знала, что и он тоже умер, — я летела сюда, чтобы на могиле Рауля молить Бога послать на меня все заслуженные мною несчастья, все, за исключением одного. Теперь я знаю, что смерть сына убила отца, и я должна упрекать себя в двух преступлениях; я заслуживаю двойной кары Господней.
— Я вам повторю, сударыня, — проговорил д’Артаньян, — то, что мне сказал в Антибе господин де Бражелон; он тогда уже жаждал смерти:
"Если тщеславие и кокетство увлекли ее на пагубный путь, я прощаю ей, презирая ее. Если она пала, побуждаемая любовью, я тоже прощаю ее и клянусь, что никто никогда не мог бы полюбить ее так, как любил ее я".
— Вы знаете, — перебила Луиза, — что ради своей любви я готовилась принести в жертву себя самое; вы знаете, как я страдала, когда вы меня встретили потерянной, несчастной, покинутой. И вот, я никогда не страдала так сильно, как сегодня, потому что тогда я надеялась, я желала, а сегодня мне нечего больше желать; потому что этот умерший унес всю мою радость вместе с собой в могилу, потому что я не смею больше любить без раскаяния и потому что я чувствую, что тот, кого я люблю (о, это закон!), отплатит мне мукой за муки, которые я причинила другому.
Д’Артаньян ничего не ответил, он слишком хорошо знал, что в этом она бесспорно права.
— Умоляю вас, господин д’Артаньян, не осуждайте меня. Я — как ветвь, оторвавшаяся от родного ствола; меня больше ничего не удерживает, и меня влечет, сама не знаю куда, какой-то поток. Я люблю безумно, я люблю так, что кощунственно говорю об этом над этим священным для меня прахом, и я не краснею и не раскаиваюсь. Эта любовь — религия для меня. Но так как спустя некоторое время вы увидите меня одинокой, забытой, отвергнутой, так как вы увидите меня наказанной за все то, за что вы вправе винить меня, — пощадите меня в моем мимолетном счастье, оставьте мне его еще на несколько дней, еще на несколько быстротечных минут. Может быть, его нет уже и сейчас, когда я о нем говорю. Боже мой! Быть может, это двойное убийство уже искуплено мной!
Она еще говорила, как вдруг капитан услыхал голоса и топот копыт.