Таня вышла из больницы весной две тысячи первого. Без нее Дубов похоронил Колю (закрытый гроб, о содержимом которого не хотелось думать), встретил новый век и новое тысячелетие. Таня сидела дома, в их большой внезапно опустевшей квартире, пустой молчаливой выцветшей оболочкой. Дубов взял на службе бессрочный отпуск, чтобы быть с ней. Окружал заботой, постоянно держал на виду. Он не злился на нее, не ругал и не винил. Ответственным за все случившееся считал только себя. Не досмотрел, упустил, не понял, опоздал. Кого еще винить?
Он разговаривал с Таней, готовил ее любимые блюда, даже переодевал и мыл в ванной. Сама она утратила всякую инициативу во всем. Сделалась безразличной ко всему, апатичной. Купая Таню в ванной, он видел, что на ее спине и ягодицах проступают отметки, оставшиеся от кирпичной стены дома с окнами. Дом, а может и сам город, пометил ее, клеймил, изуродовав тело и душу, как делают вампиры, оставляя следы укусов на шее жертвы.
Дубов водил жену на улицу, подышать воздухом, развеяться. Они подолгу бродили по Минским проспектам и тихим паркам. Таня еле плелась, держа мужа за руку, опустив глаза, молча. Днями они просто сидели дома, смотрели телевизор, чаще просто молчали. Дубов обнимал Таню, она не сопротивлялась, не двигалась даже. На все вопросы отвечала коротко и односложно. Чаще просто кивала или качала головой. О Коле не вспоминала, забыла как будто. Однажды Дубов заметил, как она стоит перед шкафом, на полке которого он поставил большую Колину фотографию в рамке. Таня молча водила пальцем по улыбающемуся лицу сына, а потом отошла и села на диван, снова замерла, как статуя.
Начала боятся темноты, чего раньше не было. В первую ночь после приезда домой, когда Дубов выключил свет, переодев жену и уложив в постель, она истошно завопила:
– Включи! Включи!
С того раза они всегда спали с включенным ночником. До тех пор, когда Дубов снова не остался один.
Кошмары. Никто из опрошенных мог бы и не рассказывать о них. Дубов помнил все сам. Кошмары пришли вместе с вернувшейся из больницы Таней, словно были заразными. Никогда он не забудет липкие тягучие образы, из которых он вырывался в холодном поту, а через минуту снова проваливался во тьму. Там он стоял на улице пустого ночного города, окруженный причудливыми зданиями. Навстречу ему шел Длинный Человек, как он сам его прозвал. Безликий и бесполый, в одежде из звезд, макушкой он доставал почти до самого темного неба. Он срывал крыши домов, наклонялся к земле, заглядывал в окна, словно искал что-то или кого-то. Когда Длинный подходил ближе, Дубов понимал, что на нем не одежда. Он сам состоял из тысяч звезд. Бледных, холодных, мертвых. Иногда его тело складывалось из детских тел, сотен, тысяч. Голых, переплетенных между собой. Безволосые младенцы пытались вырваться, но не могли. Их плач эхом разносился по пустым улицам города-сна. Иногда Длинный вытягивался над домами, становясь в полный рост так, что голова его сливалась со звездным небом или наоборот, это космос падал на землю. В руках исполина появлялась громадная труба, в которую он начинал дуть, что есть силы. Громкие утробные звуки растекались по пространству, наполняя его собой. Дубов просыпался, падал с кровати и катался по полу, путаясь в одеяле, не понимая, кто он и где.
Часто Дубов видел во сне искусственных людей. Людей-манекенов с протезами вместо конечностей. Точная копия его самого подходила вплотную, руками разрывала живот и вываливала дымящиеся кишки в грязный ржавый таз. Дубов просыпался, под боком кричала и ворочалась Таня. Плакала и никак не могла проснуться. Даже когда он тряс ее за плечи, хлопал по щекам.
Во сне шевелились стены дома. Стонали от натуги, скрипели деревом и ржавыми гвоздями. Старые выцветшие обои вздувались, шли пузырями, отклеивались, мокрыми комками сползали вниз. Сквозь стены сочилась вода, грязная и холодная, пахнущая гнилью, плесенью и застоялой сыростью. Ручейками текла вдоль плинтусов, скапливалась на полу большими лужами, в которых отражалось что-то, покрытое рябью. В окна снаружи смотрели глаза, при взгляде в которые Дубову хотелось бежать. Но он не мог. Воздух во сне становился густым и тяжелым, в нем вязли ноги, а рвущийся изнутри крик опускался до еле слышного писка.
Один раз, лежа в кровати, он прижался к Тане, обнял, задрал ночнушку, принялся целовать грудь и живот. Она не сопротивлялась, только лежала, глядя в потолок, вытянув руки вдоль тела. Дубов стыдливо отпрянул. Поправил на ней одежду, отвернулся.
В конце лета две тысячи первого он решил свозить жену в Черноозерск, в пустой дом с большими окнами. Одновременно хотел и боялся этой поездки. Там они были действительно счастливы. Там же ждало еще больше тяжелых воспоминаний. В последнюю неделю августа загрузил сумками багажник, усадил Таню на переднее сиденье, пристегнул. Сам сел рядом, поцеловал в щеку. Она повернулась, удивленно посмотрела, словно заметила его только что.
– Едем? – спросила Таня тихо.
– Да, – он кивнул, проглатывая ком в горле.
В тот раз дом изнутри показался еще больше. В темных углах прятались тени, шевелились там, беззвучно открывали рты, тянулись к людям. Шаги в пустой комнате гулким эхом отражались от потолка. Стоял пасмурный летний день. Еще в дороге лобовое стекло машины покрывалось маленькими прозрачными капельками, которые катались туда-сюда по прозрачной поверхности, смахивались мельтешащими щетками дворников. Когда добрались до Черноозерска, уже вовсю зарядил дождь. Серый, холодный, тяжелый. Предвестник наступающей осени. Не тот, легкий и теплый, под которым приятно стоять на крыльце.
Таня сидела на стуле в центре комнаты. Прямо, откинувшись на спинку, положив руки на колени. Смотрела прямо в окно напротив. Видела что-то, известное только ей. Дубов стоял за ней у двери, молча смотрел на неподвижную жену. Темный силуэт на фоне окон, в которых бушевала непогода. Казалось, что женщина сидела прямо в стене дождя и сразу где-то в другом месте, за чертой. Там ветер бросал в стекла пригоршни воды, рвал с деревьев подвявшую листву. Здесь было тихо и спокойно, сыро, темно и прохладно. Дубов взял стул, сел рядом с Таней. Она повернулась к нему.
– Ты на меня злишься?
– Нет, – честно ответил он.
Она кивнула, снова стала смотреть в окно. Заговорила опять.
– А помнишь, Сережа, как нам здесь было хорошо? В самый первый раз, летом. Жара стояла, солнце. Только потом дожди пошли, мы из дома почти не выходили. Это какой был год? Восемьдесят восьмой?
– Восемьдесят девятый.
– Да, точно. Хорошо ведь было, правда?
– Да.
Он опустился перед ней на колени. Вжался лицом в ее бедра, пах, мягкий низ живота. Дышал.
Почувствовал ее руки на своем затылке. Они гладили, ласкали. От этих прикосновений внутри что-то сломалось. Слезы хлынули градом. Ткань ее джинсов стала мокрой. Он плакал, не сдерживаясь. Ее маленькие руки продолжали гладить.
– Не плачь, Сереженька. Теперь уже все равно. Как же нам было хорошо тогда. Никогда больше так не было. Но еще в тот раз я почувствовала.
Он поднял заплаканные глаза. Из-за слез все казалось размытым, нечетким. Таким, как за окнами снаружи.
– Что ты почувствовала?
Она говорила долго. Дубов слушал и не слышал, не разбирал слова. Что-то отвлекло внимание. Какое-то движение в дальнем углу комнаты. Дубов смотрел туда и не мог отвести взгляд. Стена как будто исчезла. Вместо нее открылось темно-звездное ничто. Бледные огоньки висели в абсолютной черноте. Мерцали, гасли и снова появлялись, будто были чьими-то мигающими глазами. Шевелились, двигались вместе с темнотой, в которой горели. Танин голос проникал сквозь уши внутрь, растворялся, плыл по телу, оседая везде, от головы до кончиков пальцев. Без слов. Он просто был.
– … как будто сама тьма, – расслышал он только конец фразы.
Наваждение исчезло. Стена снова стала стеной. Дубов отвел глаза, в упор посмотрел на жену.
– Что?
Она улыбнулась уголками губ. Ласково погладила по щеке.