Литмир - Электронная Библиотека

— Уж Коренев умилостивил бы… — прошептала Сыроежкина, одновременно осеняя себя крестными знамениями.

Священник еще говорил несколько минут, обводя людей теперь уже добрыми глазами. Опять запел хор. Дьякон подал священнику книгу и забрал кадило. Сыроежкина опять заговорила еле различимым шепотом:

— У нашего святого щас крылышки отрастут…

Сошников чуть подался назад, попутно сунул свою свечку в ближайший подсвечник и начал пробираться к выходу — ему стало как-то невыносимо душно от спертого воздуха. На улице он хотел по примеру многих отправиться домой. Но тут перед ним возник знакомый толстячок. Мрачно кривясь, сказал:

— Вадим Петрович приглашает… — чуть запнулся. Можно было догадаться, что он не решил, как обратиться к Сошникову — на «ты» или на «вы», и с демонстративным пренебрежением добавил: — К себе в машину.

— Зачем? — усмехнулся Сошников.

— Не доложили… — щекастое лицо скривилось еще злее.

Сошников остановился словно в раздумье, поморщился.

— Хорошо, идем, — кивнул он.

Они обошли храм. На улице тесно стояло множество автомобилей. Толстячок, обогнав Сошникова и открыв заднюю дверь машины серебристого цвета, проворно юркнул в салон. Сошников, не ожидая особого приглашения, открыл заднюю дверь с другой стороны и тоже сел, потеснив дремлющего Лейшмана. Земский сидел впереди, рядом с водителем. Кресло Земского было высокое, с широким и, наверное, удобным подголовником, и Сошникову со своего места почти не было его видно — только плечо и верхушку коротко стриженных кудряшек. Но как только Сошников уселся, Земский продекламировал пьяным голосом:

— Он сказал поехали и взмахнул рукой. — А по тому, как дернулось его плечо, Сошников догадался, что он на самом деле энергично взмахнул рукой.

— Это плохо, — пробурчал толстячок.

— Что плохо? — пьяно и гундосо спросил Лейшман.

— Плохо вперед покойника на кладбище ехать.

— Хочешь — вали! — с воодушевлением воскликнул со своего места Земский. — Сережа, притормози…

— Да нет, чего там, Вадим Петрович, поехали! — замахал пухлой ручкой толстячок.

Машина выехала с тесной улочки на основную широкую, запруженную транспортом. Пробок, к счастью, не было, ехали почти не останавливаясь, и почти всю дорогу молчали, только Миша изредка выдавал реплику:

— Они тоже поехали. — Наверное, заметив чью-то машину.

И через минуту опять по поводу увиденного в своем окне:

— Какая цыпочка!

— Где цыпочка? — вновь на мгновение пробудился Лейшман, но тут же опять уронил голову на грудь.

Сошников молчал. И Земский молчал. Говорить было совершенно не о чем — за несколько лет образовалась пустота полного отчуждения, две разные жизни далеко утекли друг от друга. Сошникову оставалось только терпеливо смотреть на проплывающий мимо залитый солнцем город и на пешеходов, большинство из которых, судя по озабоченным лицам, спешили куда-то для решения какой-то мировой проблемы. А потом, в пригороде, смотреть на множество производственных строений — склады, базы, автоколонны, мастерские.

* * *

На кладбище въехали со стороны широкой длинной «Аллеи героев». По обеим сторонам здесь были похоронены престижные покойники. Сошников подспудно ждал, что машина свернет на одну из «народных» троп — где же еще можно было хоронить такого простого, народного человека как Коренев. Но не свернули, поехали по «Аллее героев», остановились в самом конце ее, недалеко от свежей могилы — горка глины расползлась по спекшемуся снегу. Сошников подумал, что, может быть, ни у кого не было умысла устраивать из похорон Коренева фарс. Так уж получилось, что распорядители подошли к такому скромному событию как смерть газетчика-алкоголика со своими аляповато-мещанскими мерками. Понятно же было, что они не столько хоронили Коренева, сколько устраивали представление в честь самих себя. Что касается Коренева и иже с ним босяков, то последние два года самого Коренева не подпускали ни к одной из газет города, а если что-то подбрасывали за редкие самостийные статейки, то скорее милостыню. Похороны же устроили на деньги, которые он не смог бы заработать и за несколько лет упорного труда.

Сошников стоял на краю свежей могилы. Ничего особенного: российская глина была одинаковой для нищих и миллионеров — никаких лишних вкраплений в красно-коричневом срезе. Он вернулся к машине. Толстячок Миша «по-быстренькому» организовал маленькую выпивку прямо на капоте, постелив газету. Земский стоял рядом, нахмурившись. Лейшман и вовсе не вышел из машины.

Налили в пластмассовые стаканчики, Земский очнулся от оцепенения, выпил, но почти не закусил, разломил только колясочку апельсина, немного откусил, остальное положил рядом с собой с пьяненькой рачительностью.

— Однако вернемся к теме, Игорек, — заговорил он тяжелым голосом, не поднимая глаз, опершись одной рукой о капот. — Чтобы не было фантазий. Все точки над «и»… У меня, конечно, есть газетчики способные. Это чтобы ты понимал, что не ты один на белом свете… А есть полные придурки. Без них никуда. Но… — Он поднял руку с выставленным указательным пальцем. — Надо понимать… Архиважное… Это я! — Теперь он ткнул этим пальцем себя в грудь. — Я решаю, кому быть гением журналистики, а кому придурком.

Подъехали еще две машины. От одной к ним направились редакторша Сыроежкина и высокий рыхлый человек лет тридцати пяти, носивший кличку, удачно выражавшую его сладенькую улыбочку с ямочками, хотя и украшенную усами, но так ведь и усы были как-то слишком шелковисты, и брови густели черно, будто у персидской наложницы с большими глазами, и голос шелестел нежно, а рука, когда протягивалась к рукопожатию, отзывалась теплотой и влажностью. Этого человека за глаза, а иногда прямо в глаза звали Маня.

Он стал почтительно, на манер приехавшего к трудягам либерального барина, здороваться со всеми за руку своим мягеньким рукопожатием.

— Ой, вы чего ж, — лыбясь, заговорила Сыроежкина, — покойника еще не привезли, а вы уж поминаете.

— Поминаем, — сказал Земский и мрачно кивнул помощнику: — Наливай.

— Сошников, как ты, родной? — спросила Сыроежкина с той же ехидствующей улыбочкой.

— Вашими молитвами, — пробурчал тот.

Толстячок вытянул из упаковки два свежих пластиковых стаканчика и, налив в них водки, поставил перед Сыроежкиной и Маней. Те не возражали, подняли свою тару, Сыроежкина брякнула:

— За Коренева, что ли?

Отпили по глотку.

— Когда приехал? — спросил Сошников Маню из желания немного разбавить напряжение. А минуту спустя уже пожалел, что заговорил с ним, потому что Маня стал охотно изливать елей своей невероятно скучной жизни:

— Приехал я вчера, и вот сподобился попасть нежданно-негаданно, с корабля на тризну… — Он и раньше, работая в газетах города, был слащаво-тягуч, а теперь, после нескольких лет общения преимущественно с женщинами, работавшими в московских изданиях, и вовсе размяк. — Не успел я обойти старых друзей, но вот повидался с Андреем Михайловичем и с Ларисой Алексеевной, душечкой, — Он склонился с нежной улыбкой почти к плечу Сыроежкиной. — Очень мило пообщались, да, очень мило…

Было видно, как человек любуется каждым своим произносимым словом, и любуется самим собой как бы немного со стороны: вот такой я дородный, весь такой из себя дворянский, почти белоэмигрантский — в теплом черном пальто с воротником из каракуля и в элегантной шапочке из беломорского белька да еще с белым шарфиком — что-то близкое к а-ля Бунину или на худой конец к а-ля Саше Черному.

Сошников впрочем уже не слушал, рассеянно осматривался. Показалась еще машина и тоже остановилась в сторонке. Сошников подумал, что народу хотелось, конечно, поскорее отделаться от похоронной волокиты. Вышли люди, но к пьющей компании не подходили, разбрелись по аллее, рассматривая надгробья. Перевел взгляд на Земского: слишком темен и суров стал тот лицом, и что-то под этой мрачной маской назревало — это было сразу видно. А Маня разошелся не на шутку.

46
{"b":"811580","o":1}