На обочине стояла машина с мигалкой, но теперь уже другая, не те угловатые «Жигули», которые он видел первый раз, а длинная приземистая иномарка. Мигалка на крыше разметывала синие и красные гейзеры совсем бесшумно. Из машины вышли трое. Двое, в форме, один из которых был с коротким автоматом, пересекли дорогу, жестами заставляя остановиться и пропустить их автомобили. Стали с краю лесочка, а третий, в гражданской одежде, постояв некоторое время на обочине, вдруг повернулся и не спеша направился в противоположную сторону, прямиком к Сошникову.
Сошников тут же спрятался за угол, чувствуя, как льдом стиснуло грудь, и почти тотчас опрометью бросился по тропе вниз, безотчетно стараясь бежать ближе к бетонной стене. На тропе спрятаться было негде. Если тот человек в гражданской одежде сейчас дойдет до угла, тут же увидит убегающую фигуру. Тогда догонят, непременно догонят, как не догнать, если все, что Сошников проделал, уже было сверх его физических возможностей. Нужно было пойти шагом. Возможно, тогда не окликнут — мало ли что за человек идет по дорожке. Но он все равно продолжал бежать. И тут увидел выступ в сплошном заборе. Один забор переходил в другой, и в том месте, где они состыковывались, был образован небольшой уголок, так что если встать за этот уголок и вжаться в стену, то, наверное, можно было спрятаться. Он так и сделал. Стоял какое-то время, прижимаясь спиной к стене и пытаясь перевести дух — дышал громко, хрипло. Наконец перехватил дыхание и уголком глаза едва выглянул за угол. Тут же отшатнулся: тот человек продолжал идти в его сторону. Сошников мельком успел различить даже черты его лица: худощавый мужчина, далеко не молодой. Уже, кажется, стали слышны шаги. Тут же возникло побуждение выйти навстречу. Выйти, сказать: «Это я…» Но ему как-то недоставало сил сделать шаг, он все ждал появления того человека, но тот все не показывался.
Некоторое время спустя опять немного выглянул. На тропе никого. Сошников тут же поспешно вышел из своего укрытия и быстро пошел по дорожке дальше. Стена понемногу начала делать плавный изгиб. Он шел спешно, а незадолго до поворота опять побежал. И уже поравнявшись с плавным поворотом, почти оказавшись в невидимой зоне, на бегу обернулся: в самый последний момент на тропе вновь кто-то появился. Он продолжал бежать, тяжело топая, задыхаясь. Навстречу шла женщина, испуганно глядя на него, посторонилась, войдя в самый бурьян.
Но вот дорожка вывела его к станции. Здесь он остановился и некоторое время стоял, согнувшись, опершись на сверток, как на короткий костыль. Только хрипел и плевался, не поднимая головы, даже когда кто-то прошел мимо. Но едва смог выпрямиться — быстро пошел дальше.
На перроне не было ни души. Пошатываясь, он прошел через пути, вышел на улочку, ведущую через частный сектор, повернул на соседнюю, идущую параллельно с железной дорогой, и вскоре вышел на набережную.
В сплошных зарослях ивы по берегу реки в некоторых местах к воде были пробиты тропы. Наверное, все это были рыбацкие подходы к воде, но теперь рыбаков поблизости не было. В одном таком месте Сошников спустился к реке. Осмотрелся, хотя в густых зарослях увидеть что-либо ни справа, ни слева было невозможно. Только противоположный берег, вдоль которого так же точно тянулись заросли, а выше поднимались глухие корпуса большого завода. Здесь он кинул сверток в реку. Тот с шумом плюхнулся в мутную воду и тут же скрылся из виду. Следом полетели патрон и отстрелянная гильза.
Он еще постоял некоторое время, убеждаясь, что река надежно затянула сверток, и после этого выбрался на разбитую дорогу, дошел до людной улицы и побрел домой, совершенно опустошенный, выжатый от усталости. И только тут он вспомнил: там, в той темной комнате, куда он вошел целую жизнь назад, а потом полез под кровать, в самом дальнем темном углу, он нащупал сложенный бумажный листок. А когда вынес его на светлое место, прочитал выведенное специально для него крупно и внушительно отцовской рукой: «Ничего не бойся!»
III. Нина
Есть неоспоримо красивые и добрые места. Это может быть чистое неподвижное озеро посреди золотого бора. Или двухэтажный городок, окруженный лесами, в котором давным-давно родились твои родители и где твой собственный взор прорезался в белый свет: раскрытое окно, обнаженная прохладная рука матери, на сгибе которой лежит твоя щечка, огненный шар вверху, развеивающий миллионы лет твоей тьмы.
Нина Смирнова родилась в семье стареющих учителей. Судьба иронично улыбнулась им из полусонного брачного ложа — маме было пятьдесят два года, папе — шестьдесят два. Жители городка, доживавшие до столь преклонного возраста, давно числились в заслуженных бабушках и дедушках, иные же нетерпеливцы успевали прирастить к своему родовому званию приставку «пра…» Так что чета Смирновых вдоволь потешила городок, а заодно областных акушерских светил, которые целой делегацией приезжали в городок посмотреть на необычную роженицу.
Сначала мама приняла беременность за смертельную болезнь, сопровождаемую головокружениями, тошнотой и наконец вздутием живота, поэтому она из страха долго никому ничего не говорила, да соседская тетка как-то заметила:
— Вы, Анна Федоровна, чегой-то уж совсем припозднились. Скоко живу, но чтоб в такие годы! Ни в жисть не припомню!
— О чем это вы, Елизавета Степановна?
— Как об чем?.. В животе-то, небось, уже шевелится?
— Бывает, — осторожно отвечала Анна Федоровна, — похоже на колики кишечные… Но я надеюсь, что обойдется.
— Знамо, обойдется, сейчас доктора ого-го!.. Имячко уж придумали?
— Какое имячко? — совсем растерялась Анна Федоровна.
— Ну, не хошь говорить — не надо, дело хозяйское.
— Я не пойму… Вы, Елизавета Степановна, какими-то намеками говорите… — с глубоким сомнением сказала Анна Федоровна, уже, кажется, начавшая о чем-то догадываться.
— Намеками?.. — Тут и Елизавета Степановна поняла, что происходит. — И вы что же, Анна Федоровна, взаправду не знаете, отчего у вас живот растет?
— Не-ет, не знаю…
— Ну и ну, много я чего видала в своей горькой жисти, но чтоб… Колики у ей… Вы уж меня простите, Анна Федоровна, но вы хоть и учительница и уважаем мы вас, но и дура ты, прости меня господи…
Нинины запечатленные образы детского рая соскальзывали во что-то полумифическое, сказочное. Она помнила следование за ручку за высоким степенным отцом, одетым в старый, но аккуратный, вычищенный костюм, в вечно обмотанном вокруг шеи длинном светлом шарфе и в темной легкой шляпе, — их походы по ту сторону действительности. Они шли к окраине городка и по дороге встречные взрослые почтительно говорили: «Здравствуйте, Григорий Андреевич…» «Григорию Андреевичу — наше с кисточкой!..»
Они спускались по тропе в овражек, в маленький лесок, переходили по деревянному мосточку ручеек, поднимались и шли краем поля, поросшего цветами. И голос папы, басовитый, ровный, воплощался даже не в бесконечных сказках, — настоящие дети на самом деле не знают, чем сказки отличаются от реальности, — а вот именно в самых правдивых историях о колдунах, волшебстве, о говорящих зверях, о плохих и хороших людях. Все эти истории, ежеминутно готовые обернуться бедой, неизбежно имели добрый исход, что приводило Нину к безмятежному счастью, вроде порхания по цветочной поляне — с визгом и смехом, без которых такие поляны и опушки никогда бы не приобрели своего настоящего смысла. И вдруг она останавливалась — наискосок через полянку в сторону леса важно шествовал мохнатый леший с лукошком. И этот образ так на всю жизнь оставался в ней именно лешим, а вовсе не бородатым мужиком, отправившимся по грибы. Ну раз леший — значит, леший — он тоже имел право расхаживать с лукошком по опушке леса.
Собранный букет торжественно относился домой. Отец, со старческим самодовольствием посмеиваясь и щурясь, брался сам донести толстый и неудобный букет, в котором пестрели маленькие синие цветочки, и белые в крапинку, и ромашки-загадайки, но самыми впечатляющими были «желтигины». Она так называла все желтые цветы, и это слово в ней осталось навсегда, уже взрослой женщиной, увидев какие-нибудь мартовские мимозы, она говорила сама себе — тихо, одними губами: «Желтигины», — и в самом сердце расцветал большой теплый букет.