Потом переломил ружье, вставил два патрона, осторожно защелкнул. И вдруг взвел оба курка и перевернул ружье — стволами упер себе в грудь. Затенькала назойливая мысль, что в таком положении нельзя дотянуться рукой до спускового крючка, что якобы надо разуваться и давить на крючок большим пальцем ноги. Оказывается, дотянуться можно было рукой с запасом. Он медленно потянулся указательным пальцем к ближайшему спусковому крючку и замер. Чувствовалось, как холодное железо жестко упирается в середку груди, в кость, — холодность и жесткость стволов чувствовались даже сквозь майку. Спусковой крючок был гладок, он огладил его пальцем, но в самом низу нащупал крохотную заусеницу. Осторожно потрогал этот маленький шершавый выступ. И тут же быстро перевернул ружье стволами от себя.
Дыхание зашлось от волнения. Он осторожно положил ружье на пол, поднялся, подошел к окну, взялся за подоконник — все вокруг плыло. Тело и особенно голова и лицо наполнились жаром. Он некоторое время стоял, пытаясь успокоиться, пока не почувствовал зябкость, майка на груди взмокла, руки затряслись. Наконец будто собрался с духом, трясущимися руками разрядил ружье, разобрал и упаковал заново, но уже кое-как — без газет и полиэтилена, сразу в мешок. Обмотал сверток посредине бечевкой, сделал узелок и задвинул поглубже под кровать. Патроны спрятал на прежнее место, в шкафу. Все-таки нужно было вернуть ружье отцу — самое верное решение! Пусть не сегодня… Сегодня он был не в силах. Сегодня он уже не мог вовсе прикасаться к этой теме. Собрал в охапку промасленные газеты и полиэтилен, отнес на кухню, запихал в мусорное ведро — с мыслью позже выбросить. Тестя на кухне уже не было.
Только после всего этого Сошников почувствовал облегчение. Он так и подумал, что ему стало легче. Во всяком случае поверил в это. И будто вернулась способность ясно соображать. Нужно было возвращаться в привычный круг жизни, он даже позвонил Ирине, объяснил, что остался дома, спросил, не нужно ли что купить. Потом достал две сотенные бумажки из семейной кассы, расходную часть которой Ирина помещала по обыкновению в одной из книг библиотечки, на этот раз — в Эразме Роттердамском. Отправился в магазин за курицей и хлебом.
Но ноги понесли мимо супермаркета. Погода была так хороша, что захотелось пройтись. Он же будто только теперь, впервые за много дней, заметил, как солнечно и тепло в природе, как спокойны и даже чинны редкие прохожие и старухи во дворе. Бесцельно он пошел дворами, завернул в соседний проулок, как вдруг обнаружил себя на одной из тех дорожек, по которым когда-то бродил, вытаскивая себя из своей тяжкой болезни.
Узкая дорожка в криво уложенном старом асфальте тянулась тоннелем под кронами деревьев меж двух железных оград — с одной стороны школа, с другой больничный сквер. Прохожих здесь почти не было. Сошников много раз за полгода выздоровления ходил этой дорожкой, но только теперь заметил, как деревья и город здесь прорастали друг в друга: толстые железные прутья больничной ограды выходили из земли крепким крашеным в черное частоколом, и возникало впечатление, что они растут из земли. И тут же вперемежку с оградой росли деревья и кусты. Железные прутья и древесные стволы сплетались так, что железо прорастало сквозь тела деревьев, а растолстевшие стволы обволакивали сразу по два железных прута. Уже нельзя было бы отделить дерево от железа, и никто давно не предпринимал таких попыток, но здесь по-прежнему продолжали красить железо, попутно перемазывая черной краской стволы и ветви, сросшиеся с оградой.
На Сошникова как-то остро, но совсем не угнетающе, а скорее повергая, может быть, в смирение, подействовала эта аморфность и пограничность действительности: живое-мертвое, красота-уродство, мир балансировал на границах собственных отрицаний, и в этом процессе присутствие людей казалось чем-то вроде преходящего недоразумения.
Находясь под этим впечатлением, Сошников вышел на угол двух больших улиц, где возвышался храм из темного кирпича, массивный, тяжелый, чем-то похожий на бронированные корабли, которые появились в те же десятилетия, когда храм строился. Отсюда можно было вернуться к магазину задворками, через церковный двор, огражденный кованым забором. Сошников зашел в открытую калитку, мимо старой нищенки, попутно желавшей ему счастья на десятерых. И вдруг остановился, вернулся к входу. Одна створка дверей была открыта, и там, в полумраке, перемещались человеческие тени. Он вошел. Остановился у самых дверей. Наверное, служба давно закончилась, но и до следующей было еще далеко. В объемном гулком пространстве бродило несколько человек, казавшихся лилипутами, особенно перед большим иконостасом. Догорали редкие свечи, да еще свет приглушенно лился из-под купола, но не проникал в темные углы. Сошников видел, как высокая женщина в темных пиджачке и юбке и в темной же косынке бродит от иконы к иконе, словно она пьяна и не совсем понимает, что делает. Иногда она останавливалась перед какой-нибудь иконой, наверное, не зная, что за образ перед ней, как почти ничего не знал в храме сам Сошников. Но она все равно ставила свечку на высокий отливающий бронзой подсвечник, некоторое время стояла неподвижно, потом, будто опомнившись, могла перекреститься, но могла и не перекрестившись пойти дальше. Еще пожилая женщина, почти старуха, обходила подсвечники, сноровисто собирала редкие огарки и быстро протирала подсвечники тряпочкой. Прошла еще служительница в синем халате, высоко подняв лицо в очках, с ведром в одной руке и шваброй в другой. Потом из алтаря вышел совсем молоденький, наверное, дьячок в длинных пестрых одеяниях, делавших его похожим вовсе не на херувима, а скорее на принцессу из детской книжки, вынес большой бронзовый подсвечник и скрылся в боковой двери справа.
И почти тут же из этой боковой двери показался священник в простой, без всяких изысков и даже сильно выцветшей, почти пепельной рясе. Молодое лицо его было холеное, розовое и веселое, еще большей ухоженности ему придавали аккуратные мягкие длинные волосы с ранней проседью, такая же аккуратная с проседью бородка. Он медленно, глубоко и радостно о чем-то задумавшись, подошел к той лавке, что была слева от Сошникова, остановился, подумал о чем-то, наклонился и сказал в окошко служительнице, которая, сама подхватившая его радость, вся подалась навстречу, так что почти высунула из окошка голову в темной косынке:
— Все уладилось. Можете пригласить их и передайте, чтобы ни о чем не беспокоились, отец Николай их примет.
— Слава-то Богу, слава Богу… — женщина быстро закрестилась в своем окошке.
И тут в Сошникове будто что-то перевернулось, в голове сама собой сложилась странность, от которой в другой раз отмахнулся бы, как от дурного видения. Но теперь он сделал к священнику два шага, на ходу хрипло проговаривая:
— Позвольте задать вопрос…
— Что? — Священник, продолжая благодушно улыбаться, будто не сразу нашел взглядом того, кто к нему обращался.
— Позвольте задать вопрос…
Улыбка на молодом, бородатом, но все же слишком нежном для такой бороды с проседью лице скользнула вниз, он все еще благодушно, но с уже наметившейся осторожностью сказал:
— Слушаю вас.
— Мой товарищ, который… — так же хрипло заговорил Сошников. — Он стесняется сам, и вот я за него пришел спросить.
— Конечно, — кивнул священник, хотя чувствовалось, что он вовсе не настроен вести беседы.
— Вопрос, можно сказать, из теории… Могли бы вы благословить человека… моего товарища… который должен отправиться на войну?
— Почему же из теории? — Священник благодушно чуть склонил голову набок. — Если воин нуждается в благословении на ратный подвиг, в этом нет никакой теории. Ему нужно придти самому, это будет самое правильное. Если дело его правое и отечество призвало его… — Он на секунду замолчал и в подтверждение себе опять кивнул: — Вероятно, он едет на Кавказ?
— А что, вы считаете происходящее на Кавказе правым делом?
Священник улыбнулся как-то иначе, теперь улыбка его и чуть прищурившиеся глаза говорили: ну вот, опять псих; можно было догадаться сразу — эти будто что-то высматривающие слишком нервные глаза, худое изможденное лицо.