С ружьем наперевес человек двинулся в погоню.
Весь долгий день бежала лисица по горам и долам, а человек – неотступно за ней. Она была его верительной грамотой, предписывающей исполнить данное ему самой жизнью поручение.
Выбираясь из-под перегородившего путь валуна, человек чуть было не потерял лисицу из виду. Глаз едва успел уловить, как она, трижды обернувшись вокруг самой себя, прилегла у камня, приникла к нему и накрыла мордочку хвостом.
Человек сделал то же самое.
У горизонта растворялся день.
В небесных чертогах стемнело настолько, что сестрички – северные сияния смогли приступить к своему оживленному вуалевому танцу. Завораживая игрой красок, порхали они по огромной небесной сцене – легкие, быстрые, в сверкающих трепещущих платьях, и от их шаловливых поскоков туда и сюда разлетались жемчужные ожерелья.
Такие представления ярче всего сразу после захода солнца.
Потом упал занавес и к власти пришла ночь.
На человека вдруг навалилась сонливость – с неведомой ему ранее одолевающей силой. В голове пронеслось: ну, как есть, помираю! Он как-то вмиг ослаб, голова раскалывалась от боли, и стало трудно дышать. В ушах стоял непрерывный писк, но сквозь него человек все же различал какой-то шум, какой-то стук – это было его сердце.
И что все это могло означать?
Тут лисица испустила три протяжных тревожных зова, так неожиданно – как гром с ясного неба. Звук донесся к человеку с ветром, с восточной стороны. Он нервно дернулся. Скосив взгляд налево, различил еще одну лису. Она показалась ему черным, как смоль, дьяволом.
Затем и эта исчезла, и воцарилась гробовая тишина. Даже сердца не было слышно.
Может, он и вправду умер?
Так прошло немало времени, пока он снова не заметил лису все на том же месте – у камня. Правда, выглядела она теперь не такой крупной, и все ее поведение говорило о ее исключительной осторожности, внимательности и сообразительности. Другими словами, лисица вела себя не так, как раньше, и от нее не доносилось ни звука. Помаячив перед человеком, она вдруг тоже пропала.
Человек боролся с упорно пробивавшейся на лицо зевот́ой, как вдруг прямо перед собой заметил какое-то движение. На ночном фоне его глазам предстали очертания лисы: она вытанцовывала на задних лапах, извиваясь, словно угорь в воде, и, казалось, парила над землей.
А где-то в ночи, скрытая темнотой, тявкала еще одна, уже четвертая по счету: «Агга-гаг!»
Человек попытался взять себя в руки. В этих краях полярные бурые лисы были такой редкостью, что о каждом их появлении по всей округе ходила молва. Значит, та чернющая, та осторожная, та, что отплясывала, и та, что тявкала в ночи, – все это была одна и та же лисица. Иначе и быть не могло!
– Это одна и та же лиса, одна и та же лиса, это одна и та же лиса, одна и та же лиса, это одна и та же лиса, одна и та же лиса…
Как заведенный, он повторял это снова и снова, словно рвущийся из кошмарного сна распираемый беззвучным воплем человек. Наконец ему полегчало, из глаз перестали литься слезы, и он увидел, что самка была все там же, на прежнем месте, и что сам он тоже не сдвинулся с места.
Пошел снег.
И все падал и падал…
Удивительно, как полярные бурые лисы порой походят на камни. Бывает, приляжет зимой такая чертовка у какого валуна, и невозможно отличить, где там зверь, а где камень. Да уж, эти куда похитрее, чем белошерстые, что вечно или тень отбрасывают, или желтеют на белом снегу.
И вот затаилась полярная бурая самка, крепко прижавшись к своему камешку и давая поземке припорошить себя с подветренной стороны. Она развернулась к ветру задком, свернулась колечком, сунула нос под бедро и призакрыла глаза так, что между веками едва-едва угадываются зрачки. Таким манером наблюдает она за человеком, что не сдвинулся с места с той самой минуты, как улегся под снежным наносом здесь, высоко в горах Аусхеймар, – уже почти восемнадцать часов назад. Его так замело снегом, что теперь он смахивает на простой обломок старых развалин. И зверьку нужно постараться не забыть, что человек этот – охотник.
Лиса закрывает свои серые глаза, а когда она их снова открывает – человека уже нет.
Лиса поднимает голову.
Вот тут-то сьера1 Бальдур Скуггасон и нажимает на курок.
II
(8–9 января 1883 года)
Мир приоткрыл глаз – тот, что позрячей. Клекчет куропатка, под ледяной глазурью журчат ручейки, грезя о весне, когда, разбухнув, превратятся они в бурные потоки, сокрушающие на своем пути все построенное человеком. Над разбросанными по горному склону снежными бугорками кудрявятся дымки – это людские жилища. Все здесь одинаково голубое, за исключением искрящихся белизной горных вершин.
В Долине зима…
– Эй, я пришел забрать тут… э-э-э… жменский суп… нет, слышь, это… давай мне… жемский трут… нее… э-эт-то… жевский круп…
На подворье прилепившегося на горном склоне хуторка Брехка стоит оседланная лошадь, а эту околесицу бормочет себе под нос ее наездник – крупный мужичина лет сорока на вид. Его рыжую бороду, нестриженно наползающую на рот и заледенелым водопадом свисающую на грудь, уже тронула седина, но, несмотря на это, на нем накутано одежек, как на ребенке, снаряженном провести целый день в сугробе. Штаны натянуты так высоко, что врезаются в пах, кожух слишком велик или слишком мал – с какой стороны посмотреть, тесемки вязаной шапки так туго затянуты под подбородком, что ясно: не сам он их завязывал, а на каждую руку надето по три рукавицы, отчего он с трудом удерживает поводья своей мохнатой лошаденки – кобылки Розы.
Та усердно грызет удила, это ее ноги донесли их обоих сюда. Если выглянуть с хуторского подворья, можно увидеть следы копыт, что тянутся сюда от церковного хутора Дальботн, от самых дверей дома священника: сначала вниз по лугу, затем по берегу речки и через болотистую низину, а дальше – вверх по горному склону к тому месту, где и стоит она сейчас, ожидая избавления от своей ноши.
И всадник наконец сползает с седла. Теперь видно, как он сложен: коротконогий, широкоплечий, с большим выдающимся вперед животом и с неестественно длинной шеей. Левая рука заметно короче правой. Он притопывает ногами, охлопывает себя руками, трясет головой и фыркает, как лошадь. Кобылка Роза поводит ушами.
– Женский прут? Может, так? – и мужчина короткой рукой смахивает с наружной двери снег.
Он стучится здоровой рукой и чувствует, как к кулаку приливает кровь. На улице холодно. Может, его впустят в дом?
В заиндевелом окошке мелькает голова, и чуть погодя уже слышится, как отворяют внутреннюю дверь, а потом с силой толкают наружную. Та поддается, отпихивая от себя нападавший за ночь снег, и озябший пришелец, отпрянув назад, начинает валиться на спину, однако упасть ему мешает сугроб.
Оправившись от неудавшегося падения, он видит, что в дверях стоит именно тот, к кому он ехал, – Фридрик Б. Фридйоунссон или просто Фридрик-травник, ученый человек, ботаник и хозяин хутора, в котором живет невеста приехавшего – Абба. А самого приехавшего зовут Хаулфдаун Атласон, и он – «дурачок сьеры Бальдура Скуггасона».
Дурачок разевает рот, но не успевает произнести заготовленную фразу, так как Фридрик-травник приглашает его в дом, а на это у дурака нет другого ответа, как только сделать, что ему сказано.
Они заходят в кухню.
– Раздевайся.
Фридрик приседает на корточки и, открыв дверцу отделанной кафелем печки, подбрасывает в нее дров. Те весело занимаются.
Здесь тепло и уютно. Дурачок, прикусив зубами край рукавиц, стаскивает их с трясущихся рук и принимается развязывать узел на тесемках шапки. Получается это у него плохо, и тогда из тесемочных пут его вызволяет сам хозяин. А когда хозяин же стягивает с гостя и кожух, в нос ему ударяет таким горьким зловонием, что он отшатывается, напрягая ноздри:
– Кофе…
Про слуг священника из Дальботна говорили, что у них через поры вместо пота выделяется кофе. Скупердяй сьера Бальдур людей своих не кормил, а вместо еды накачивал их с утра до вечера черным как сажа, упаренным до густоты кофейным пойлом.