– Как же теперь семья-то без тебя?
– Семья-то? Не знаю как. А уж наболелся я о ней.
При напоминании о семье лицо Веллеулова приняло такое печальное выражение, на нем отразилась такая непритворная, простая грусть, что видно было, как мало лжи, как много правды заключалось в его словах, что он наболелся о ней. Много, знать, недоспал ночей Веллеулов, вспоминаючи своих малых детей, свой убогий дом.
Страшные люди сидят иногда в наших тюрьмах да в арестантских ротах!
Самоубийца
Кажется, что ни на одном языке нет слова, соответствующего нашему «пить до чертиков», да кажется, что ни у одного народа пьянство не выработалось в такое болезненно-безобразное явление, в какое выработалось оно у нас: и француз пьет, и англичанин пьет, и немец пьет, и пьют немало, по количеству вина еще больше нашего, но нигде не напиваются до чертиков. Где причина такого грустного явления? В личности ли, напивающейся до чертиков, в социальной ли атмосфере, подготавливающей личность напиваться до чертиков?
Ответить не трудно, стоит только вспомнить, кто у нас напивается до чертиков. Баловни счастья, те господа, что грязью обдают бедняка, плетущегося мимо их быстро несущейся кареты, пьянствуют и развратничают, но не пьют запоем; крестьянин, и тот чаще всего спасен от чертиков, от запоя – землей: земля привязывает его к себе, дает хоть и трудный, но все же постоянный кусок хлеба. Обыкновенно до чертей пьют мещане, пьют до чертей чиновники, словом, пьют до чертей люди, которых судьба преследовала постоянно, тиранила изо дня в день, люди, которые, ложась спать, не знают, что будут есть завтра, которым современное социальное устройство показало все, что есть в нем дурного, несостоятельного, люди, поставленные открыто против всех нападений, лишенные средств к защите, ни внутри, ни вне себя не находящие опоры. Выдвинутый силой обстоятельств в среду, требующую известной степени образования, мещанин, мелкий чиновник, вольноотпущенный и прочие воспитываются в идиллических картинах среды, посреди которой возвышаются родные пенаты: отец, запивая с горя, часто колачивал свою семью, вымещая на ней собственное унижение, его приятель – такой же бедняк и также запивающий с горя – был сам часто колачиваем в публике своей супругой. «Выпьем с горя!» – чаще всего раздавалось в ушах бедняка, с тех пор, как он стал впервые понимать значение слова, и это «выпьем с горя!», как припев к заунывной, надрывающей сердце песни, где только и было слов, что «нужда, кусок хлеба, семья да униженье», стало постоянно звучать в его ушах. «Уже не выпить ли мне с горя?» – было первое решение, пришедшее на мысль бедняка в тяжелую минуту испытания, а масса печальных воспоминаний, безотрадное настоящее и такое же будущее говорили ему; «выпей, выпей, все легче будет; хоть на минуту, да забудешься».
Мне раз привелось быть свидетелем страшной картины. Часов в десять ночи, запыхавшись, прибежал ко мне рассыльный.
– Пожалуйте, ваше благородие, человек зарезался!
– Кто такой?
– Чиновник Синицын.
Других сведений от рассыльного добиться было нельзя; я велел закладывать лошадь и поскакал на место совершения происшествия.
Синицын жил в одном из самых отдаленных переулков городишка, Низенькие, перекосившиеся дома, порой для предохранения подпертые шестами, тесно жались друг к другу; около каждого из них возвышалась огромная куча навоза, грязь в переулке была ужасная, лошадь едва-едва могла волочить ноги; наружность домов лучше всяких высок показывала, что в них приютилось все, что было горемычного, бездольного в городском населении.
У ворот одного домишка теснилось человек тридцать народу; я подъехал к толпе.
– Не здесь ли живет чиновник Синицын? – спросил я у чуйки, стоявшей впереди всех и о чем-то с жаром говорившей.
– Здесь, батюшка, здесь, под-ка ты с ним какой грех приключился, попутал, знать, окаянный, руки на себя наложил, – поспешила перебить других низенькая старушонка.
– А ты што язык-то свой длинный суешь, куда не спрашивают, вишь следовальщик, – проговорил кто-то в толпе.
Словоохотливая старушонка призатихла.
Меня ввели в комнату, всю облитую месячным светом; на полу лежала какая-то масса, прикрытая соломой, из-под нее по покатости пола текла кровь. Огромные лужи этой крови виднелись на постели. Приподняли солому, под ней лежал самоубийца. Я много видел умерших, но никогда не забуду такого страдальческого выражения, каким отмечено было лицо Синицына. Все физические и нравственные страдания, вынесенные покойником в продолжение долгой жизни, оставили здесь резкие, незабываемые следы; полузакрытые глаза покойника странно смотрели из-под густых бровей; стиснутые губы, казалось, заглушали последний вопль, готовый вырваться из чахлой груди, и без того, словно скелет, обтянутой кожей. Умерший казался еще бледнее, еще изнеможденнее от лунного света, падавшего на него. В комнате было душно, пахло кровью, труп еще не остыл.
Надо было сделать наружный осмотр. Покойник нанес себе главную рану ножом в живот, нож валялся тут же на полу; недалеко от ножа лежала несколько погнутая вилка. Я спросил женщину, у которой жил Синицын, как попала сюда окровавленная вилка.
– Да уж он как мучил-то себя, горемычный, что и сказать нельзя, мало что ножом брюхо себе распорол, да потом все вилкой себе тыкал. «Вон, – кричит, – окаянные». О-ох страсти-то какие! Нутро даже своими руками рвал.
Во время осмотра трупа я поднял вверх голову и вздрогнул: на меня с печки смотрело чье-то лицо, обросшее седыми волосами, чьи-то большие бессмысленные глаза? Несмотря на то что в комнате нас было человек шесть, по телу моему, под впечатлением этих неподвижно устремленных глаз, пробежала холодная дрожь.
– Кто это там? – спросил я тихо женщину.
– Да его же старик, отец Ивана Федоровича, ведь он, батюшка, поврежденный.
– Как поврежденный?
– Уж который теперь годок пошел – не в своем все уме, так с печки не слезает, все молчит да лежит больше.
– Что же, он видел, как сын резался?
– Все видел, как теперича на печке лежит, так и о ту пору, рукой даже не пошевелил.
Представляю воображенью читателей нарисовать сцену, происходившую за час до моего прихода на квартиру Синицына.
Несмотря на всю привычку ко всевозможным сценам, я не мог долго оставаться в квартире покойника: неподвижно устремленный взгляд помешанного старика-отца давил меня, понятые сжались в угол и старались избежать встречи с этим взглядом, тишина в комнате еще больше увеличивала ужас сцены. Только и слышно было, как порывисто тяжело дышал старик, не замечавший, не понимавший катастрофы, пронесшейся над его несчастным сыном.
Я давно знал Синицына (он служил писцом в одном из губернских присутственных мест), а потому, прежде чем рассказывать последнюю катастрофу, я передам кратко его предыдущую жизнь.
Синицын был из самых смирных, самых забитых и самых работящих чиновников, один только порок и замечало за ним начальство: зашибать иногда любить и зашибать сильно, по нескольку дней кряду, а иногда по целой неделе. Впрочем, Синицын зашибал не часто: в год раз или много-много два. Товарищей своих Синицын чуждался, он больше молчал. Придет, бывало, в присутствие, положит шапку, помолится перед образом, вынет огромную связку бумаг и начнет копаться в них, так до самого конца присутствия ни разу иногда и не сойдет с жесткого стула. Всякие приказания Синицын выслушивал молча и тотчас принимался исполнять их: возражений никогда и никто от него не слыхал, однако ж, несмотря на аккуратность и исполнительность, служба Синицину не везла: перед ним и его же товарищи выскакивали в столоначальники, секретари, обзаводились домами, скотами и прочими благодатями, а он в сорок лет оставался тем же писцом, каким и поступил, только жалованья прибавили за двадцатилетнюю службу. Прежде он получал три рубля серебром в месяц, а в последнее время (не перед самым началом катастрофы: тут, как мы увидим впоследствии, у Синицына жалованье сильно убавили) одиннадцать. Синицын, исключая тех случаев, когда в нем нуждались, служил постоянным центром для потехи товарищей: характерной чертой его было глубокое целомудрие; никогда с уст его не сходило скоромное слово, и на это-то целомудрие больше всего и направлялись стрелы чиновного остроумия. Долго бывало отмалчивается Синицын от навязчивых приставаний, только как очень невтерпеж станет, так скажет: