Возвращаясь поздним зимним вечером с веселой попойки, я был несказанно рад, застав на кольце последнюю маршрутку. То, что радость моя преждевременна, я понял уже внутри, не обнаружив традиционных табличек с номером маршрута и стоимостью проезда. Я спросил водителя, дремавшего за рулем. Тот нехотя обернулся, взглянул на меня томными воловьими глазами с поволокой и с выраженным румынским или молдавским акцентом ответил:
– Нисколько не стоит. Так довезу, если отгадаешь одну загадку. Мне тут же захотелось выйти, но я вспомнил, что маршрутка, очевидно, последняя, а денег на такси у меня нет.
– Загадку? Какую?
– А вот скажи, что объединяет мою маршрутку с «Феррари»?
– Ну… и то, и другое – автомобиль, на колесах, с двигателем внутреннего сгорания…
– Ты, давай, не финти. Отвечай по сути, а то никуда не поеду и выставлю тебя на хрен!
– Честно говоря, я затрудняюсь…
– Ладно. Даю подсказку. Зри в зад.
Он блеснул глазами в направлении конца салона.
– А! – догадался я. – У вас, как и у «Феррари», движок сзади. Угадал?
– Прост! Дурак! У тебя самого движок в жопе!… Ладно, Дракула с тобой. Сейчас сам увидишь. Куда ехать-то?
Я неуверенно назвал адрес. Город не был очищен после последнего снегопада, дороги утопали в снежных заносах. Он гнал очертя голову и напевал при этом что-то залихватски-балканское. Машину сильно заносило и вело, он едва вписывался в повороты, не снижая скорости, на полном ходу влетал в сугробы.
– Понял? – орал он мне, вцепившись в руль мертвой хваткой. – Вот оно – общее! Мы – гоночные машины! Мы – гонщики! Не всем на Формуле-1 гонять, мы тоже не пальцем деланы! Вот так-то!!
Я онемел, прирос к сиденью и, покрываясь холодным потом, следил за дьявольской гонкой, невольно зажмуривая глаза на виражах. Наконец, не справившись с управлением в узком неосвещенном переулке он на полном ходу въехал в строительную технику. Душа водителя (или что там еще, что гнало его вперед по жизни) понеслась дальше, а бренное тело осталось за рулем маршрутки в бесславном переулке. Я же после удара почувствовал себя пробирающимся сквозь теплое и мягкое зеленое болото. Даже не болото, а некую биомассу. Переживаю за новые брюки и элегантный плащ. Что будет с ними? Но ничего. Выйдя на сушу, я, к собственному удивлению, обнаружил себя совершенно чистым и сухим. Так сухим из воды я вышел и из этого ночного инцидента, окончательно придя в себя и не найдя у себя заслуживающих внимания повреждений.
Машина рано по утру
Мечется, ища подмоги.
И переломала б ноги,
Если бы не кенгуру…
Приморские города, особенно южные, действуют на меня особой притягательной силой. Они все чем-то похожи друг на друга и, в то же время, не похожи. Я сижу в номере отеля с колоритным названием «Мекка» в Александрии и смотрю на море, слушаю клаксоны и моторный рев несущихся по набережной машин. В это же самое время мой друг, которого я беспардонно бросил на Кипре, через море от меня стоит в ожидании такси у отеля «Мистраль», давно пользующегося недоброй славой дома свиданий. Рядом со мной рабочие с утра заняты неблагодарной работой: лупят кувалдами шестиэтажный дом старинной постройки. Какова же ценность и производительность этого сизифова труда? За день они не продвинулись ни на йоту – полупят вдвоем или втроем старую кладку минут пять, потом сидят, курят полчаса. Сколько же времени потребуется им на полное разрушение дома? И сколько будет возводиться на его месте новый? Клянусь Озирисом, пирамиды в Древнем Египте возводились быстрее, чем в современном разрушаются постройки недавнего прошлого. Неудивительно, что Египет пестрит недоразрушенными и недостроенными домами. В одних при этом продолжают жить, а в других уже живут. Таким образом, процессы разрушения зданий, их строительства и эксплуатации совмещены и непрерывны, как сама жизнь… Гостиница «Мекка» не новая, построена годах в шестидесятых в послереволюционном Египте, но несет на себе некоторые черты французского колониального стиля, особенно в интерьере. Здесь по-своему уютно, хотя иногда и подкрадывается мысль, что я, например, валяюсь на кровати, на которой до меня валялся потный араб с обрезанным членом или грязный бербер-кочевник или закутанная с ног до головы в черное мусульманка. Что в этом самом душе этот самый араб или бербер мыли свои грязные жопы перед намазом, чтобы потом опуститься на колени на циновку, брошенную на пуфике под трюмо, к которой я даже не прикасаюсь.
Греки попросили меня сняться в фильме о космосе. Это было давно, когда настоящий полет в космос казался мне чем-то фантастическим. Как-то в детстве я написал рассказ, начинавшийся такими словами: «люди считают, что жизни в космосе нет, но космонавты считают, что жизнь в космосе есть…». Эта неожиданная, идущая из детского подсознания оппозиция «люди – космонавты» изначально отделила для меня космонавтов от людей, превратив их в пантеон небожителей. Думал ли я, что однажды и сам на короткий миг стану частью этого пантеона и буду вскоре низринут с космического Олимпа?
У Даниила Гранина в «Однофамильце» старый математик признается в одном существенном преимуществе преклонного возраста перед всеми другими. Это – приобретаемая с годами способность жалеть людей – всех без исключения. Конечно, никакие рефлексии не могут привести к такому. До этого нужно дожить.
Качающийся понтонный мост был некогда неотъемлемой частью моего пути из Рыбного порта домой. Я настолько привык к нему, что не мог воспринимать, как источник какой-либо опасности (это при моей-то постоянной общей тревожности). Но тут я не на шутку испугался. Устье реки вздулось, сильнейший западный ветер вдул в нее из залива нагонную волну, и мост качался теперь по всем степеням свободы, как чертова скакалка. В воздухе летела насыщенная влажная хмарь. Смеркалось. Я еле видел конец переправы. Все было как-то непривычно и потому жутко. Вода захлестывала переправу. Я старался идти так, чтобы не промочить ноги, но, похоже, все мои усилия были тщетными, впрочем, чем дальше уходил я от берега и был, тем самым, ближе к противоположному, тем менее я думал о сухости ног. Вдруг передо мной ясно вырисовался, выплыл из мрака конец переправы. Но, святые угодники, что это! Сход на берег перегорожен металлическим забором с колючей проволокой! За забором часовой с автоматом. Он пускает мне в лицо луч прожектора. Я едва не потерял и без того шаткое равновесие.
– Стой, кто идет! – кричит он мне. – Документы!
А у меня, как на грех, в карманах ничего нет. Даже читательского билета не завалялось.
– У меня с собой ничего нет! – кричу я часовому. – Я всегда здесь ходил без всяких документов. Здесь не было никакого забора.
Часовой объявляет, что ему плевать, что здесь было раньше, а теперь здесь режимный объект, который он охраняет. Посему он предлагает мне две альтернативы: задержать меня и доставить к его начальству для разбирательства, или чтобы я немедленно развернулся и вернулся туда, откуда пришел. Я обернулся и застыл, не зная, какое из этих двух зол выбрать, чтобы остаться в живых. Riverrun…
Постмодернистская практика привела к тому, что язык искусства, язык науки (в особенности прикладной) и метаязык философии искусства, философии науки и философии вообще перешли на общий для всех метауровень и, собственно говоря, стали лишь различными диалектами одного языка. Происходит своего рода лингвистическая конвергенция, перемешивающая языки различных метауровней.
Зависть, ревность, отчаяние, презрение к себе, ненависть к ней – все эти паскудные чувства владели мной тогда всецело. Как могло случиться, что мое участие в проекте могло зависеть лишь от этой взбалмошной, умной и красивой бабенки? Я ненавидел себя за жалкие, неумелые попытки понравиться, обратить на себя внимание. Она всегда оставалась безучастна ко мне и благосклонна к другим. Один раз, один-единственный раз она бросила мне как кость собаке свой холодный, колкий взгляд и едко-ядовитое: «мы сейчас в лабораторию, вы можете ехать за нами – если хотите, конечно». Тут же, учтиво улыбаясь, она усадила в свою машину какого-то хлыща в плаще, отпускавшего в её адрес третьесортные шуточки и комплименты столь же низкого пошиба. «Только бы оказаться в лаборатории. На остальное наплевать. Там, среди сотрудников, погрузившись в работу, я, возможно, буду меньше зависеть от нее…» – так думал я, едва поспевая за ее «Мерседесом», вцепившись в руль, чтобы не вылететь в кювет со скользкой зимней дороги… Лаборатория не только не избавила меня от иллюзий, но поставила в окончательный тупик. Общаясь с тремя молодыми сотрудниками типажа 60-х годов и одетых по моде тех лет, я незаметно для самого себя, как под наркозом, погрузился в среду лаборатории и оказался как бы внутри повести Стругацких «Понедельник начинается в субботу».