Все мы ищем причину для радости, но, рождённая в один миг с нами, она сияет непрестанно, напоминая о любви, которая во всём, что так недалёко. На расстоянии мысли, взгляда или навстречь3 протянутой руки.
Листья падали на тропинку…
Листья падали на тропинку, словно птицы, и так же, как они, после пытались взлететь, но, сколь ни старались, не выходило никак.
Привязанные к гнезду веток, по любви и по службе, листья испытывали не только глубокую приязнь4 к пернатым, но усердный5 интерес. С первых мгновений появления на свет, как только удавалось выпростать сладкие липкие ладошки из пелён почек, листья хлопотали подле каждой птицы, что присаживалась под их сень, где в отражении сотен зелёных глаз, в тени уютных объятий, проходила жизнь.
Листьев восхищало тщание, с которым готовились птицы к семейному союзу, разборчивость невзрачных птах вызывала уважение, а расточительное упрямство щеголеватых, шикарных женихов смешило. Как могли, листья помогали разместить и обустроить детскую, под их же шумные аплодисменты вылуплялись птенцы. Не успокаиваясь на том, листья смыкали плотнее ветви во время ветра и дождя, собирали воду, чтобы измотанным беготнёй родителям не приходилось далеко лететь за водой, и ею же подманивали насекомых, дабы проще было прокормить малышню. Листва оберегала от холода, убаюкивала, однообразно шепча, и хранила в тайне ото всех место, где нашли приют быстро подрастающие птицы, а когда им пришла пора учиться летать, пыталась подсобить даже в этом. Листочки трепетали, подражая взмаху крыл, так что пухлые от сытости птенцы хохотали над ними взахлёб, а заметно осунувшиеся родители устало просили:
– Пожалуйста! Даже не пытайтесь!
Полное заботами лето тянулось, как один жаркий день, но, как только выпала последняя пушинка из оперения самого младшего из птенцов, шевелюра деревьев начала редеть понемногу, появилась нездоровая жёлтая седина…
И в тот день, когда птицы, покружив подле родного дома, отправились на зимовку за моря, вослед им началась суматоха листопада. Листья отчаянно рвались нагнать гомонящую стаю, но даже если бы ветер бросил все дела и вызывался их сопроводить, то вышло бы дурно, ненадолго, недалеко, – до первого поворота, до ближайшего оврага.
Листья падали на тропинку, словно птицы, и так же, как они, пытались взлететь, но, сколь ни старались, не выходило никак.
Цвета и краски…
Было неясно, запаздывает рассвет или медлит, но в тот самый час, когда заострившиеся черты леса не несли в себе никакой красы, а одно лишь сплошное разочарование, осень решилась прийти ему на выручку и принялась за дело сама.
В неярком свете её жёлтых, истрёпанных ветром бра и мутных торшеров, зелёных от плесени мошек, деревья степенно обретали привычные взору формы. Плоскость, та, что от глупости, удивительно мало шла к ним. Внешние очертания, сколь бы ни были причудливы и ровны, вне хитросплетения ветвей, без пышной кроны неисчислимых фраз, скрывающих чувство истины, казались вовсе лишёнными сути рассудка и разума; ответственности, происходящей из ответа за следствия поступи через брод, поперёк истечения реки бытия.
Говоря без околичностей лукавства, попросту, – двухцветная, предрассветная гравюра леса вызывала неподдельный, недоступный пониманию испуг. Её желалось миновать, как можно скорее, чтобы вновь забыться, наблюдая карусель перемены красок и теней, дабы не помнить неистощимого, беспредельно тоскливого ужаса встречи с собой. Лишённый цвета, мир пытает нас. Нуждаясь в непрестанном наполнении, мы теряемся, ищем себя, но так и не отыскав, безучастно замираем, ожидая хотя малого проблеска со стороны.
Цвета и краски… Так кому нужна сия перемена блюд?! Нам, не умеющим обуздать себя или лесу, что хорош в любое время дня и года?! С ироничным терпением, с мудрой покорностью сносит он всё стороннее, что касается его, но не тревожит никак. Имея в сердце понимание об себе, ему не нужно одобрения иных, а порицания… Что ж, они как гроза, которая всегда отыщет случай и причину излить своё негодование.
…Так и не дождавшись наступления зари,
осень, переняв всеобщее беспокойство, захлопотала вновь. Она, казалось, тоже была бесполезно нервна, впрочем, как и мы.
Чувства
Она ходила взад-вперёд по комнате и, воздев милую головку к потолку, блестя глазами из-под приспущенных в мою сторону век, с жаром говорила:
– Мне нравится честные, неравнодушные люди, которые не стыдятся слёз, и плачут не от горя, но от сопереживания. От стороннего, не своего, не касающегося их волнения. Да так, что оно перестаёт казаться чужим, перестаёт быть им. Сочувствие – это так по-человечески, не правда ли?
Я молча покачал головой в ответ.
– Разве вы не согласны? С чем именно?
– Если кому-то нехорошо, и ты встревожен из-за того, в этом есть изрядная доля лицемерия.
– Но отчего же?
– Так проявляется опасение за себя самого.
– Я так не думаю. Бывает же, что сострадание, это не сиюминутное выражение чувств, но реальная, физическая боль.
– Не спорю, бывает. И в этом проявляется ещё бОльшая любовь к самому себе.
Она глядела на меня с некоторым испугом и разочарованием. Я казался ей недалёким и чёрствым, не способным на жалость. Мне совершенно не хотелось расстраивать её, но, отыскав в себе решимость объясниться, заговорил:
– Если однажды в дождь вы увидите сидящего в луже котёнка, то что, кроме слов утешения, найдёте в своём сердце для него? Вы можете добавить к дождевой воде сколь угодно своей, от слёз не будет никакого проку. Отважитесь ли вы прижать вымокшего и грязного котёнка к своему светлому пальто, замените ли ему мать, сказавшись на службе нездоровой? Я не спрашиваю, что будете чувствовать при этом, но что, что вы сделаете?!
По тому, как замерла она, стараясь не выдавать даже дыхания, я понял, что прав, угадал, нашёл верные слова, чтобы смутить, зародить в ней сомнение. Плохо скрыв замешательство, она-таки поинтересовалась:
– Так что, все чувства… такие?
– Какие? – Улыбнулся я.
– Корыстные.
– Пожалуй, что да. Почти что все. – Ответил я, и добавил, – Вот если который рад за другого, тогда это от сердца, от души, неподдельно. Мало кто умеет плакать в ответ чужому счастью, за тех, кому хорошо.
Мы помолчали немного, и я добавил:
– Так просто любить весь мир и сожалеть об нём, но делать то же самое для тех, кто рядом, – ох как непросто. Для этого надо совершать что-то, а не успокаиваться тем, насколько сильно сжалось сердце вослед горестям, переносимым другими.
…За окном, терзаемые холодным ветром, дрожали ветви берёз. Румяные их листья скоро остывали, а ненасытная осень от жадности оставляла одни лишь черенки. Солнце недвусмысленно намекало на скорый закат, и моя гостья засобиралась домой. На предложение проводить её, девушка ответила горькой улыбкой. Она была наивна, но не глупа.
Орешек
Завернувшись в цветастый узбекский плат виноградного листа, малиновка бахвалилась клювом перед шиповником, издали, тот был точь-в-точь, как его колючки, – тонкие, длинные, острые. Птица кичилась тем, что может унести клюв с собой, куда пожелает, а куст – напротив, привязан к одному месту, и не может с него сойти ни на шаг.
– Ну, что же, ты права, – Охотно согласился с зарянкой6 шиповник, – мне отсюда никуда, но вот деткам, как подрастут, да коли пожелают, – им дорога на все четыре стороны7. Захотят – тут, рядышком прорастут, а нет, так держать не стану, – дорожить местом, откуда родом, дано не всякому, но, коли так, не к чему и дрожать.