Литмир - Электронная Библиотека

Станислав Минаков

Уверение Фомы

Рассказы. Очерки. Записи

Автор выражает сердечную благодарность своему другу Валентине Васильевне Чайкиной, доценту кафедры истории музыки Сибирского государственного института искусств имени Д. Хворостовского (Красноярск), за помощь, оказанную при подготовке рукописи к изданию

© С. А. Минаков, 2023

© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2023

Дизайн обложки И. Н. Граве

* * *
Уверение Фомы. Рассказы. Очерки. Записи - i_001.jpg

I. Рассказы

Поедание вишен Опыт свободного текста

Я говорю о вишне.

Серый ствол с едва угадываемой краснинкой, а на стволе – клей, янтарно-красная смолка – в начале лета. У детворы к этой самой смолке – страсть, недоступная моему уму. Пробовал, жевал, нет, не постиг, каждый раз выплёвывал. Много всего разного, друг мой Горацио, такого… Я не в претензии, и ущербности особой не чувствую в непричастности своей к таинству смолки, однако точится паразитом мысль: ведь кто-то эту смолку понимает, а что ж, значит, мне не дано? В такой постановке вопроса сразу намечен зачаток гордыни, дескать, будто бы способен всё умом превзойти, а тут – малости какой-то осилить – невмочь. Гордыня-то в том и заключается, что, предполагая себя способным осмыслить всё, ставишь знак равенства между частью (собой) и целым (миром), что есть совершенная глупость.

«Совершенная глупость» – это родственное выражение с «достаточно плохой», где достаточность и состоит как раз в упомянутой плохости. А «совершенная глупость», видимо, означает глупость саму в себе, как таковую, явленную полно, отчётливо и значительно.

Я – о вишне.

Очень красивое дерево! Любовь к прочим не мешает мне произнести эти слова именно о вишне.

Когда Шукшин берёзам говорит: «Ишь, стоят!.. Ну, стойте, стойте!» – у меня слеза наворачивается от безсилья превозмочь сладостную муку бытия.

Так вот, люблю я липу да дуб, тополь, клён, берёзу, рябину, иву, эх, яблоню, и вишню ж, вишню. У неё меж листьев обитают в июне плоды. Бордовые. Иногда – до чёрного… Рот уже наполняется слюной, набухает весь. Что могу сообщить в таком состоянии? Бу-бу-бу, и всё. Меня, рассказчика, уже нет, я уже вбрасываю их пригоршнями в зев, не выдерживаю. Смаковать по солнечной капельке, как дегустаторы вин, это – иной, мазохистский дар, это – свыше. А мои нервы устроены так (спихну ответственность на природу), что организм сразу начинает не по-китайски лязгать, ритмически двигаться. Короче, спазмы сплошные – вплоть до утоления.

…Становлюсь на цыпочки и, едва дотягиваясь, осторожно-тонко указательным и средним пальцами улавливаю один листик, медленно подтягиваю вместе с веткой вниз, что невероятно трудно, ибо сам – струна, и как в высшей точке соблюсти тонкость и нежность? От сбывающейся несбыточности ломит в затылке. В ничтожном зазоре между пальцами и листиком – колоссальная энергетическая напряжённость. В этом экстремуме кажется, что осязаю слабый пушок на листке прежде, чем собственно листок. Что-то в этом есть юношеское, запредельное (точнее, предпредельное) – от первого прикосновения к женщине.

Захватываю остальными пальцами второй лист. Вниз, вниз – нет! – черенки этой пары не выдерживают, ветка стреляет вверх, и от неожиданности ухаю вниз со всей высоты своих «цыпочек», и во время этого бездонного падения успеваю осознать, что – уф! – не бездна под ногами, и – счастье облегчения – живу! – а над лицом ходуном ходит ветвь живая, и одна-две-три переспелые ягоды плюхаются на очки, в бороду, на рубашку. Рубашке – хана, «кровавое» пятно останется навсегда. Сначала это заботит, и в рассматривании пятна промелькивает бытовой, хозяйский интерес, но быстро, – ведь сердце дышит так же, как ветка над головой. Пружина.

Трудно дождаться успокоения ветки. Прыжок, она поймана правой ладонью за кончик, и подпригнута долу. Левая рука скоро шарит в листве, однако глаза успевают пытливо всматриваться в вишнёвые зрачки, отбраковывая те, что покрасней, а вот бордово-чёрные – сюда, в ладонь, по три-пять – в рот. А эти, переспевшие, налитые как упившиеся комарихи, этих надо брать за светящуюся оболочку осторож-нень-ка! Лопаются! Сок течёт по пальцам, дальше, по локтю, ягодины (хочется произнесть: ягодицы – экое вкусное слово!) – здоровенные, и сок затекает аж за шею, в подмышки, на рубашку же – чёрт с ней! – азарт заводит, и косточки вылетают сразу впятером (живые!) с таким вот звуком: флу! Особенное языкодвижение вырабатывается сразу. Одновременно осознаю и поражаюсь замечательному взаимодействию языка с зубами и нёбом – по отделению мякоти от косточек, стремительно дивлюсь себе как венцу природы именно в этом. Со вхождением в состояние ветки-пружины (спазма) резко ускорилось и мышление. В краткие миги мысль высвечивается сразу-целиком: и посыл, и розмысел, и вывод. Словно видится вагонный состав – одновременно сзади, спереди и с боков, цельно, совокупно. Стереоскопичность такова, что кажется: прозреваешь единовременно-единопространственно весь-полный мир-р! Флу! А в горле, в том месте, где шея переходит в грудь, в костной впадинке, названия которой не ведаю, живёт, гудит эдакое постоянное: «Гым-м!»

Темпом поедания скорится мысль, как-бы-убыстряя бытие, усиливая ощущение полноты жизни, скачком умножая ежемгновенную вместимость времени. Понятно, экстремум не может длиться долго. Это – соитие, пик или гряда вершин, Тибет. Что же дальше, за этим клубящимся временем?

Вишни зажигаются по краям в контражуре – солнце клонится к кромке поля; замечу – не сада, а поля, так как одинокая эта вишня стоит около безконечного подсолнухового поля. Этот огонь и слова «сладостная мука бытия» высекают в башке такую скачку:

Огня лиловый лик Огня косые скулы
И глазья белые огня – меня к нему влекли
И там во тьме огоньих глаз
Древесная моя плясала память
Скитался по степям праразум зверий мой
Венки купавные купал червлёный ерик
И вдаль их уносили ветры вод
Вдыхая сладостную муку бытия
Ловил я волосы твои и губы
И ярый подо мной храпел мустанг
И глотку рвал зубми мне чёрный скиф
В очах огня поганых колдовских…

Поганых – здесь – языческих. Может, лучше – «языцких, колдовских»? Нет, – поганых, поганых. Какой-то вкус плотский точно в это слово сведен. Поганых – первее.

Близвисящие вишни уже съедены (сожраны!) и тьма косточек – крупных, ядрёных – усеяла землицу около. Делаю рывок к стволу, взлетаю на ветку, другую, сразу находя плоды поближе, подоступней. В рывке взлёта что-то зверье, но и одновременно – всё та же, ещё не покинувшая, скаженность мысли. Хотя – чуть намечается лёгкий, невнятный перегиб её в плавность.

В рывке обозрены и вишня, и открывающееся поле, и небо, и нечто – за ними. Наверное, оттуда, с неба, вижу себя, соединенным с вишней (интересно, что вишня, груша, яблоня, слива – в русском языке женского рода), как она, вобрав плотью, охватив ветвями, набивает моё человечье естество плодами. Она уже ведёт меня сама, дождавшись своего часа истины; быть может, ради него она выставилась здесь, на окраине поля, и долго поднималась. И теперь, с глухим гуденьем, со счастием держит меня, подрагивая бёдрами. Вот – высшая реализованность! И счастье вишни – в неосознанном ею, но заключенном в ней (может, на уровне клеток, молекул) стремлении к этому.

Всё в природе воспроизводится с великой избыточностью. Но из миллионов рыбьих икринок взрослыми особями становятся единицы. Остальные идут в дальнейший перемол. Избыточность мгновений: вот – мир ежемгновенно; кто осознал именно такое, а не иное сочетание частей и элементов, кто ощутил его таковым, нынчеданным? Дикая тайга проживает миллионы-же лет в великой красе и значении, не доступная совокупному, цельному взгляду. Может быть, она ждёт его? Дождется ли? Реализуется ли? Будет ли осмыслена, очувствована, затверждена хоть в каком-то мгновении? А люди? Их разность, многообразие! Человечий планктон, копошащийся в пространстве-времени. И если человек хоть в зачатке отличен от древес, если ему хоть чуть дан разум, чтобы возвысится над древесным и, как раз, осмыслить, осознать, узреть, то кто же, какой новый-иной разум охватит целокупность человечества, пока ещё кишащего в избыточности, поколениями сходящего на нет, в никуда?

1
{"b":"803347","o":1}