3
Тод уснул. Когда он проснулся, было девятый час. Он принял ванну и побрился, потом оделся перед зеркалом комода. Он пытался следить за пальцами, занятыми воротничком и галстуком, но взгляд все время соскальзывал на снимок, заткнутый за верхний угол рамы.
Это была фотография Фей Гринер, кадр из двухчастевого фарса, где она снималась статисткой. Она охотно дала ему карточку и даже надписала ее крупным скачущим почерком: «Искренне Ваша, Фей Гринер», но в дружбе ему отказывала, вернее требовала, чтобы она оставалась бескорыстной. Фей объяснила почему. Он ничего не мог ей предложить – ни денег, ни красоты, а она могла любить только красивого мужчину и только богатому позволила бы любить себя. Тод был «отзывчивый мужчина», и ей нравились «отзывчивые мужчины», но только как друзья. Фей не была выжигой. Просто она рассматривала любовь в особой плоскости, на которой мужчина без денег и красоты не удерживался.
Взглянув на фото, Тод раздраженно хрюкнул. Она была снята в гаремном костюме – широких турецких шароварах, чашках и куцем жакете – и лежала, вытянувшись на шелковом диване. В одной руке она держала пивную бутылку, в другой – оловянную пивную кружку.
Чтобы увидеть ее в этом фильме, ему пришлось ехать в Глендейл. Фильм был про американца-коммивояжера, который заблудился в серале дамасского купца и очень веселится с его обитательницами. Фей играла одну из танцовщиц. У нее была только одна реплика: «Ах, мистер Смит!» – и она произнесла ее плохо.
Фей была высокая девушка, с крутыми широкими плечами и длинными мечеподобными ногами. Шея у нее тоже была длинная, похожая на колонну. Лицо было гораздо полнее, чем можно было бы подумать, глядя на тело, и гораздо крупнее. Широкое в скулах и сужавшееся ко лбу и к подбородку, оно напоминало луну. Ее длинные «платиновые» волосы сзади доставали почти до плеч, но со лба и ушей она их убирала, перехватывая снизу узкой голубой лентой, которую завязывала на макушке бантиком.
По фильму она должна была выглядеть, и выглядела, пьяной – но не от вина. Она лежала на диване вытянувшись, раскинув руки и ноги, как бы открываясь любовнику, и ее рот был приоткрыт в осоловелой хмурой улыбке. Своим видом она должна была выражать призыв, но звала она не к наслаждениям.
Тод зажег сигарету и возбужденно затянулся. Он снова начал возиться с галстуком, но невольно вернулся к карточке.
Звала она не к наслаждениям, а к борьбе, изнурительной и жесткой – не на любовь, а на смерть. Броситься на нее было бы все равно, что броситься с небоскреба. Такое делаешь с криком. И на ноги встать уже не надейся. Зубы твои вгонит в череп, как гвоздь в тесину, и хребет будет сломан. Вспотеть или зажмуриться и то не успеешь.
Он еще мог посмеяться над своими метафорами, но смех был ненастоящий, он ничего не разрушал.
Если бы только она позволила, он бы бросился с радостью, чего бы это ни стоило ему. Но он ей был не нужен. Она не любила его, и он не мог содействовать ее карьере. Фей не была сентиментальной и в нежности не нуждалась, даже если бы он был на нее способен.
Одевшись, он торопливо вышел из комнаты. Он обещал быть на вечере у Клода Эсти.
4
Клод, преуспевающий сценарист, жил в большом доме, который был точной копией старинного особняка Дюпюи под Билокси в Миссисипи. Когда Тод ступил на дорожку с самшитовым бордюром, Клод приветствовал его с громадной двухэтажной террасы, разыгрывая роль в духе южной колониальной архитектуры. Он раскачивался с носков на пятки, на манер полковника Гражданской войны, и делал вид, что у него большое брюхо.
Брюха у него не было совсем. Клод был высохший человечек со стертыми чертами и сутулой спиной почтового служащего. Ему подошли бы залосненный мохеровый пиджак и мятые брюки конторщика, но он был одет, как всегда, изысканно. В петлице его коричневого пиджака торчал цветок лимона. Брюки на нем были из красноватого в шашку твида ручной выработки, а на ногах – великолепные башмаки цвета ржавчины. Его фланелевая рубашка была кремовой, а вязаный галстук – исчерна-красным.
Пока Тод поднимался по ступеням к его протянутой руке, Клод окликнул дворецкого:
– Крюшону! Да поживее, черная бестия!
Слуга-китаец бегом принес виски с содовой.
Перекинувшись с Тодом несколькими словами, Клод отправил его к своей жене Алисе, которая находилась на другом конце террасы.
– Не исчезай, – шепнул он. – Мы собираемся в бордель.
Алиса сидела в двойной качалке с дамой, которую звали миссис Джоан Шварцен. Когда Алиса спросила его, играет ли он в теннис, миссис Шварцен вмешалась:
– Какая глупость – швырять несчастный мячик через сеть, которой надо было бы ловить рыбу, – ведь миллионы голодают, мечтая о кусочке селедки.
– Джоан – чемпионка по теннису, – пояснила Алиса.
Миссис Шварцен была рослая женщина с большими руками и ногами и квадратными костлявыми плечами. У нее было миловидное личико восемнадцатилетней и тридцатипятилетняя шея, вся в жилах и сухожилиях. Густой рубиновый загар, отливавший синевой, смягчал разительностью контрасты между лицом и шеей.
– Как жалко, что мы не сразу поедем в публичный дом, – сказала она. – Я их обожаю.
Она повернулась к Тоду и захлопала ресницами:
– А вы, мистер Хекет?
– Ты права, душечка, – ответила за него Алиса. – Ничто так не взбадривает мужчину, как веселый дом. Клин клином вышибают.
– Как ты смеешь меня оскорблять!
Она встала и взяла Тода под руку.
– Сопровождайте меня вон туда. – Она показала на группу мужчин, среди которых стоял Клод.
– Проводите ее, ради бога, – сказала Алиса, – она думает, что они рассказывают сальные анекдоты.
Таща Тода за собой, миссис Шварцен врезалась в кружок.
– Похабничаете? – спросила она. – Обожаю похабные разговоры.
Все вежливо засмеялись.
– Нет, мы о делах, – сказал кто-то.
– Не верю. Будто не слышно по вашим гнусным голосам. Ну же, скажите что-нибудь непристойное.
На этот раз никто не засмеялся.
Тод попробовал высвободить руку, но она держала цепко. Наступило неловкое молчание; потом тот, кого она перебила, попытался начать сначала.
– Кинематограф страдает от излишней робости, – сказал он. – Таким людям, как Кумбс, нельзя спускать.
– Совершенно верно, – поддержал другой. – Приезжает такой вот, деньги гребет лопатой, все время ворчит, как тут паршиво, потом работу запорет и возвращается на Восток рассказывать анекдоты про постановщиков, которых в глаза не видел.
– Боже мой, – сказала миссис Шварцен Тоду громким театральным шепотом, – они и вправду о делах.
– Пойдемте поищем, кто разносит виски, – предложил Тод.
– Нет. Проводите меня в сад. Вы видели, что лежит в бассейне? – Она потащила его за собой.
В саду было душно от аромата мимозы и жимолости. Из прорехи в синем саржевом небе высовывался зернистый месяц, похожий на огромную костяную пуговицу. Дорожка, вымощенная плитняком и зажатая двумя рядами олеандров, привела к бассейну. На дне у глубокого конца он увидел какой-то массивный черный предмет.
– Что это? – спросил он.
Она нажала ногой выключатель, скрытый в корнях кустарника, и ряд придонных фонарей осветил зеленую воду. Предмет оказался дохлой лошадью, вернее – ее реалистическим, в натуральную величину, изображением. Над чудовищно раздутым брюхом торчали прямые негнущиеся ноги. Похожая на молот голова была свернута набок, и из мучительно оскаленного рта свисал тяжелый черный язык.
– Правда, чудесно? – воскликнула миссис Шварцен, хлопая в ладоши и возбужденно подпрыгивая, как девочка.
– Из чего она сделана?
– Значит, вы догадались? Как невежливо! Из резины, конечно. И стоила массу денег.
– Но зачем?
– Для смеха. Однажды мы стояли у бассейна, и кто-то, кажется Джери Апис, сказал, что тут на дне должна лежать дохлая лошадь, – вот Алиса и раздобыла. Правда – прелестно?
– Очень.
– Вы просто вредина. Подумайте, как должны быть счастливы Эсти, показывая ее гостям и выслушивая охи и ахи неподдельного восторга.