Журналист уехал, пообещав доктору Туркееву прислать карточки, и не прислал. Спустя два месяца от него получили письмо: негативы испортились, из снимков ничего не получилось. На больном дворе это известие было встречено с большим огорчением.
Вскоре после отъезда журналиста доктор Туркеев как-то ночью принял двух молодых людей. Загорелые лица цвели здоровьем. За спинами их висели походные мешки. Одеты они были в трусики. Странный вид гостей несколько озадачил Туркеева. Они представились: «путешественники по Советскому Союзу». Они шли из одного города в другой и попросили пустить их на ночлег.
– Как же называется ваш совхоз, товарищ заведующий?
Доктор Туркеев посмотрел на них так, будто они шутили с ним, и сказал:
– Никак не называется… Это не совхоз, а лепрозорий.
– Лепрозорий? – спросили они разом, ошеломленные ответом доктора.
Оба внезапно стали похожи на цыплят, которых ловят для кухни.
– Значит, тут живут прокаженные? – осведомился один из них, и голос его упал.
– Да, прокаженные.
Они предусмотрительно отошли к двери.
– А вы… вы, значит, тоже прокаженный? – спросил один из них, взглянув на доктора Туркеева глазами, открытыми до отказа.
Доктор Туркеев улыбнулся.
– Нет, я не прокаженный. Я – врач.
– Гм… странно!
Путешественники посмотрели друг на друга и поняли друг друга без слов.
– Скажите, пожалуйста, доктор, сколько еще верст осталось до города?
– Двадцать три.
Они подумали и пришли к заключению: расстояние, в сущности, пустяковое, и они быстро одолеют его.
– Что ж, я вас не удерживаю, но и не гоню, – сказал Туркеев, – как хотите.
Они все-таки ушли, хотя были очень усталы и у них слипались глаза.
Провожая «путешественников» за ворота, доктор Туркеев размышлял: «Да, вот так думают о нас все…»
Ему почему-то горько стало и за больных, и за себя, и за этот нелепый человеческий страх, и за это отношение к прокаженным. «А глаза-то какие у них стали… Глаза-то… И усталость словно ветром унесло… Эх, люди, люди…» – думал доктор Туркеев, возвращаясь к себе.
Впрочем, не все попадавшие в лепрозорий походили на этих двух путешественников. Встречались и другие, относившиеся к прокаженным совсем иначе. Но их насчитывалось очень мало, и они редко приезжали в поселок.
Вообще же, кто бы ни приезжал сюда, делал такие глаза, будто его вынуждали прыгать в пропасть. В лепрозории помнят только один случай, когда приезжие люди были лишены страха и отвращения к больным. Это был единственный в своем роде эпизод.
Произошел он очень давно, когда не было еще Туркеева, не было революции, когда лепрозорий представлял собой не лечебное учреждение, а собрание жалких бараков на больном дворе, когда на здоровом обитал только один фельдшер да два санитара. Свидетелями этого эпизода остались четыре-пять прокаженных, но, несмотря на давность, они помнят его так ясно и отчетливо, будто произошел он вчера…
Как описывают его оставшиеся в живых обитатели лепрозория, эпизод этот происходил в следующей обстановке.
В тот год, хотя больной двор и насчитывал у себя уже около сорока прокаженных, поселок представлял собой зрелище все-таки крайне жалкое и убогое. Под косогором жались друг к другу несколько бараков, походивших скорее на сараи, чем на человеческое жилье. Внутри бараков не было почти никакой обстановки, кроме грязных нар и грубых столов. Прокаженные жили «на казарменном положении», т. е. в одном бараке ютилось несколько семейств. Тут всегда стояли дым и чад, всегда были грязь и теснота. Жилища походили скорей на тюремные камеры, чем на палаты, в которых пребывают больные люди.
Прокаженные были предоставлены почти самим себе. Всякий режим отсутствовал, присмотра не было никакого, охраны – тоже. Они могли уходить отсюда куда угодно и когда угодно, ибо их никто не проверял, ибо люди, ведавшие лепрозорием, были уверены, что отдаленность от жилых мест не позволит больным отлучаться. На самом деле прокаженные отлучались, особенно те, которые не имели ни родных, ни знакомых, которым никто не оказывал помощи. Они ходили в город и ближайшие села нищенствовать, собирать куски хлеба, всякое подаяние и снова возвращались назад.
Люди, ведавшие лепрозорием, очень мало заботились о прокаженных, хотя и получали жалованье за то чтобы о них заботиться. Правда, лепрозорий имел своего заведующего – врача. Но он приезжал всего один раз в неделю, выслушивал доклад фельдшера, обходил больной двор, по заведенному порядку обедал у кого-нибудь из прокаженных и снова уезжал в город. И опять лепрозорий жил прежней жизнью, и снова на больном дворе по-прежнему было грязно и неприветливо.
Лепрозорием фактически руководил фельдшер Токмаков. Он считал, что в такое «погибельное место» могут сослать человека только за тяжкое преступление. Преступления он как будто бы не совершал и потому считал себя чем-то вроде мученика или героя. Сочувствия себе он не находил ни у кого и почти каждый день напивался до потери сознания. В такие минуты он ругал всех, начиная с доктора и кончая прокаженными, неведомо почему свалившимися на его ни в чем не повинную голову. Он появлялся на больном дворе шатающийся, свирепо размахивающий руками, кричал и грозил, что отныне он бросит лепрозорий, уйдет отсюда, наплюет на всех, в том числе на доктора, и «пусть живут больные как хотят», а ему все это – надоело. Токмаков доказывал в припадке пьяной и буйной фантазии, что доктор ничего в медицине не понимает и даром получает жалованье заведующего, а он, Токмаков, работает круглые сутки, фактически ведет все дела и за все это получает только сорок пять рублей в месяц. Так куражился он иногда целыми ночами, а наутро поднимался мрачный и молчаливый. Он не помнил, что говорил накануне, и, вызывая по списку больных, которых, по его мнению, надо было осмотреть, казался злым и ожесточенным.
Этот Токмаков являлся единственным представителем медицины в лепрозории и лечил больных всякими средствами, которые приходили в голову. Он давал им генокардиево масло – внутрь и для растирания, но масло было отвратительно, и не всякий больной мог переносить его. Нередко Токмаков практиковал лечение неочищенным керосином, прописывая его как для втирания, так и для приема внутрь, и, по свидетельству самой древней обитательницы лепрозория Феклушки, такое лечение помогало. Иногда он прибегал к наиболее радикальному способу лечения – прижиганию раскаленным железом лепрозных инфильтратов. Он выжигал бугры и узлы самым решительным образом, и они исчезали, как свидетельствовала та же Феклушка, навсегда. По-видимому, Токмаков не останавливался ни перед какими опытами и способами лечения. Он, например, вырезывал язвы и достигал благоприятных результатов: язвы исчезали, уступая место безобразным и неизгладимым на всю жизнь рубцам. Он был, по рассказам, весьма смелый и решительный лекарь, и если бы ему взбрело в голову вынуть мозг из головы прокаженного, он вынул бы. И не случайно поэтому смертность, наравне с некоторыми успехами лечения, при Токмакове достигала потрясающих размеров. Прокаженные умирали чуть ли не каждую неделю.
Это нисколько не трогало его, так же как не трогало наезжающего сюда время от времени врача… Токмаков не боялся заражения, ибо верил в незаразность проказы. Кроме того, он считал: водка – вернейшее средство против заразы.
Таких токмаковых в истории проказы было много, но их превзошли «ученые люди» из врачебной управы Астраханского казачьего войска, имевшие дипломы докторов медицины. Они увековечили в 1825 году свои имена исключительным по своему содержанию документом, посланным казачьей администрации в ответ на запрос о необходимости перевода прокаженных в больницы.
«Таких больных с лучшей удобностью, – писала врачебная управа, – оставить можно на попечение родственников, если оные не откажутся их держать у себя, и сие удобство – потому более, что оная болезнь не прилипчивая».
Далее врачебная управа писала: