– Что?
– Стерва. Не потаскуха. А именно стерва. Был бы ты русский – знал бы, в чем разница.
Равич усмехнулся:
– Тогда, наверно, она сильно переменилась. Будь здоров, Борис. И храни господь твой глаз-алмаз.
7
– И когда же мне в клинику, Равич? – спросила Кэте Хэгстрем.
– Когда хотите. Завтра, послезавтра, когда угодно. Днем позже, днем раньше, не имеет значения.
Она стояла перед ним тоненькая, по-мальчишески стройная, миловидная, уверенная в себе – но, увы, уже не юная.
Два года назад Равич удалил ей аппендикс. Это была его первая операция в Париже. И она, он считал, принесла ему удачу. С тех пор он не сидел без работы, и неприятностей с полицией тоже не было. Так что Кэте стала для него чем-то вроде талисмана.
– В этот раз я боюсь, – призналась Кэте. – Сама не знаю почему. Но боюсь.
– Вам нечего бояться. Самая обычная операция.
Она подошла к окну. За окном пластался двор гостиницы «Ланкастер». Могучий старик каштан простирал к дождливому небу свои кряжистые руки.
– Этот дождь, – проговорила Кэте. – Из Вены выезжала – дождь. В Цюрихе проснулась – дождь. И здесь тоже… – Она задернула занавески. – Не знаю, что со мной. Старею, наверно.
– Так все говорят, кто еще не начал стареть.
– Но я по-другому должна себя чувствовать. Две недели назад развелась. Казалось бы, радоваться надо. А у меня – одна усталость. Все повторяется, Равич. Отчего так?
– Ничто не повторяется. Это мы повторяемся, вот и все.
Слабо улыбнувшись, она присела на софу возле искусственного камина.
– Хорошо, что я снова здесь, – вздохнула она. – Вена – это теперь сплошная казарма. Тоска. Немцы все растоптали. И австрийцы с ними заодно. Да-да, Равич, и австрийцы тоже. Я думала, австрийский нацист – это нонсенс, такого не бывает в природе. Но я их видела своими глазами.
– Неудивительно. Власть – самая заразная болезнь на свете.
– Да, и она сильней всего деформирует личность. Из-за этого я и развелась. Очаровательный бонвиван, за которого я вышла замуж два года назад, превратился в горлопана-штурмфюрера. Старичка профессора Бернштейна он заставил шваброй драить мостовую, а сам смотрел и гоготал. Того самого профессора Бернштейна, который за год до этого вылечил его от воспаления почек. Гонорар, видите ли, был непомерный. – Кэте Хэгстрем скривила губы. – Гонорар, который, между прочим, уплатила я, а не он.
– Так радуйтесь, что вы от него избавились.
– За развод он потребовал двести пятьдесят тысяч шиллингов.
– Это дешево, – заметил Равич. – Все, что можно уладить деньгами, очень дешево.
– Он не получил ни гроша. – Кэте Хэгстрем вскинула свое изящное личико, безупречное, резное, как гемма. – Я ему выложила все, что думаю о нем самом, о его партии и о его фюрере, и пообещала, что впредь то же самое буду всем и каждому говорить публично. Он пригрозил мне гестапо и концлагерем. Я подняла его на смех. У меня все еще американское гражданство, и я нахожусь под защитой посольства. Со мной-то ничего не сделают, а вот с ним, когда выяснится, на ком он женат… – Она издала легкий смешок. – Этого он не предусмотрел. И больше препятствий не чинил.
Гражданство, посольство, защита, думал Равич. Слова-то какие, как с другой планеты.
– Странно, что Бернштейну все еще разрешают врачебную практику, – заметил он.
– А ему и не разрешают. Он меня принял нелегально, сразу после первого кровотечения. Какое счастье, что мне нельзя рожать. Ребенок от нациста…
Ее всю передернуло.
Равич встал.
– Ну, я пойду. Вебер после обеда еще раз вас обследует. Так, проформы ради.
– Конечно. И все равно в этот раз мне почему-то страшно.
– Бросьте, Кэте, вам же не впервой. Это куда проще, чем операция аппендицита, которую я вам делал два года назад. – Равич приобнял ее за плечи. – Вы же первый пациент, кого я оперировал в Париже. Это все равно что первая любовь. Так что я постараюсь. К тому же вы для меня вроде как талисман. Принесли мне удачу. Вам надо продолжать в том же духе.
– Хорошо, – сказала она и посмотрела на него.
– Вот и прекрасно. До свидания, Кэте. Вечером в восемь я за вами зайду.
– До свидания, Равич. А я схожу пока что в Мэнбоше, куплю себе вечернее платье. Надо сбросить с себя эту чертову усталость. И дурацкое чувство, будто угодила в паутину. А все эта Вена, – горько усмехнулась она. – Тоже мне, город грёз.
Равич спустился на лифте в просторный вестибюль и, минуя бар, направился к выходу. В баре коротали время несколько американцев. Посреди зала на столике стоял огромный букет гладиолусов. В сером полумраке вестибюля они казались увядшими, цвета спекшейся крови. И лишь подойдя ближе, Равич убедился, что цветы совсем свежие. Это мутный, пасмурный свет с улицы превратил их невесть во что.
На третьем этаже гостиницы «Интернасьональ» творилось что-то неладное. Двери многих комнат были настежь, горничные и коридорный носились взад вперед, а хозяйка, стоя в коридоре, командовала всем и вся. Такую картину и застал Равич, поднявшись по лестнице.
– Что стряслось? – спросил он.
Хозяйка была женщина крупная, с могучим бюстом, но маленькой головкой с короткими черными кудряшками.
– Так испанцы же съехали, – пояснила она.
– Я знаю. Но чего ради затевать уборку чуть ли не ночью?
– Комнаты нужны к утру.
– Новые немецкие эмигранты?
– Да нет, испанские.
– Испанские? – удивился Равич, в первый момент решив, что ослышался. – Так ведь они же только что съехали.
Хозяйка глянула на него черными бусинами глаз и снисходительно улыбнулась. Это была улыбка неподдельной иронии и житейской умудренности.
– Другие приедут.
– Какие другие?
– Которые с другой стороны. Оно всегда так бывает. – Между делом она успела прикрикнуть на пробегавшую горничную. – Как-никак мы почтенное заведение, – продолжила она не без гордости. – Постояльцы хранят нам верность. Они любят возвращаться в свои комнаты.
– Возвращаться? – не понял Равич. – Кто любит возвращаться?
– Те, которые с другой стороны. Большинство у нас уже когда-то останавливались. Кое-кого, конечно, уже поубивали. Но многие еще живы, в Беарице сидят или там в Сен-Жан-де-Луэ и ждут не дождутся, когда у нас комнаты освободятся.
– И что, они уже раньше у вас останавливались?
– Но, господин Равич! – Хозяйка явно была поражена столь вопиющей неосведомленностью. – Конечно, еще во времена, когда в Испании была диктатура Примо де Ривера[11]. Им тогда пришлось бежать, вот они у нас и жили. А когда Испания стала республиканской, вернулись на родину, зато сюда монархисты и фашисты пожаловали. Теперь этим пришел черед возвращаться, зато те, другие, опять приедут. Ну, те, кто уцелел.
– Верно. Я как-то не подумал.
Хозяйка заглянула в одну из комнат. Там над кроватью красовалась цветная литография – портрет короля Альфонса.
– Жанна, сними это, – скомандовала она.
Горничная принесла портрет.
– Вот сюда поставь. Сюда.
Хозяйка поставила портрет на пол, прислонив его к правой стенке, и двинулась дальше. В следующей комнате обнаружился портрет генерала Франко.
– Этого тоже снимай. Поставь туда же.
– А чего это испанцы свои картины с собой не взяли? – поинтересовался Равич.
– Эмигранты вообще редко картины с собой берут, когда на родину возвращаются. На чужбине для них это утешение. А на родине кому они нужны? К тому же рамы перевозить – одно мучение, да и стекло чуть что бьется. Вот их почти всегда и оставляют.
Она прислонила к стене еще двух жирных генералиссимусов, одного Альфонса и небольшой портрет генерала Кейпо де Льяно[12].
– Иконы можно оставить, – рассудила она, обнаружив в одной из комнат аляповатую мадонну. – Святые – они вне политики.