— Что ты, Марьюшка? — слабым голосом спросила ее Фленушка.
— Я было к тебе… Да чтой-то с тобой?.. Аль неможется? — спрашивала головщица.
— И то неможется, — ответила Фленушка, тихо поднимаясь с постели. — Голова что-то болит.
— А я было с весточкой, — прищурив глаза и слегка мотнув головой, молвила Марьюшка.
— Что такое? — встав с постели и сев у окна, возле пялец, спросила Фленушка.
— Ехать сбирается, — сказала Марьюшка.
— Кто?
— Василий Борисыч.
Вскочила Фленушка с места. Мигом исчезла бледность в лице ее.
— Кто сказал? — быстро спросила она.
— Сам говорил, — молвила Марьюшка. — Певчую стаю в келарню сбирает, в останный раз хочет о нами пропеть… В келарню пошел, а я к тебе побежала — сказать…
— Врет! — топнув ногой, вскрикнула Фленушка и быстрыми шагами стала ходить взад и вперед по горнице. — Не уехать ему!.. Не пущу!.. Жива быть не хочу, а уж он не уедет!.. На Казанскую быть ему венчану… Смерти верней!..
— Да как же ты остановишь его?.. Не подначальный он нам, захочет уехать — уедет, — говорила Марьюшка.
— Так ли, этак ли, а его не пущу… Придумаю!.. Ступай, Марьюшка, сбирай девиц, пойте, да пойте как можно подольше… Слышишь?.. До сумерек пойте… А я уж устрою… Во что бы ни стало устрою!..
Вышла из горницы Марьюшка, а Фленушка по-прежнему взад да вперед по горнице быстро ходила… «Надо Параше здесь остаться». Так она придумала.
Глава тринадцатая
Вчерашний именинник, Петр Степаныч Самоквасов, после шумной пирушки спал долго и крепко. Проспал бы он до полден, да солнце мешало. Заглянуло в окошко большой светлицы Бояркиных, облило горячими лучами лицо черствого именинника[212] и так стало припекать его, что, вскочив как сумасшедший и смутным взором окидывая светлицу, не сразу понял, где он. Во рту пересохло, голова как чугунная, в глазах зелень какая-то. Вспомнил, что важно справил свои именины. Взглянул на часы — стали, плюнул, выбранился, стал одеваться. Едва успел кончить, в светлицу вошла мать Таисея с чайным прибором на тагильском подносе, за ней толстая дебелая Варварушка, с боку на бок переваливаясь, несла кипящий самовар.
— С добрым утром поздравляю, с черствыми именинами! — с лукавой усмешкой сказала игуменья, ставя на стол поднос с чашками.
Петр Степаныч чин чином: сотворив два метания, простился, благословился.
— Никак вечор до солнышка вплоть? — по-прежнему улыбаясь, спросила мать Таисея.
— Было дело, матушка, — отрезал Самоквасов. — Признаться сказать, не помню, как и до светлицы доволокся… Шибко зашибли!
— Ах вы, греховодники, греховодники! — шутливо говорила игуменья. — Выдумают же такие дела во святой обители чинить! Что ни стоят скиты, а такого дела ни у нас, ни по другим местам не бывало… Матушка-то Манефа, поди-ка, чать, как разгневалась…
— Что мы у нее посуды переколотили! — махнув рукой, усмехнулся Самоквасов.
— Посуда-то чем провинилась? Ах вы, озорники, озорники! Ну, да уж не диви бы на вас, молодых, старики-то, старики-то туда же! Чем бы унимать молодых, а они сами! — говорила мать Таисея.
— И зачинщиками-то они были… Мы бы разве посмели? — сказал Петр Степаныч.
— Так и я думала, — молвила Таисея. — А всем затеям корень, поди, чай, Патап Максимыч. Буен во хмелю-то. Бедовый! Чуть что не по нем, только держись.
— Он, матушка, все и затевал. И Марко Данилыч тоже, и голова Михайло Васильич, — отвечал Самоквасов. — А мы, что же? Молокососы перед ними… А другое слово сказать, не отставать же нам от старших. Нельзя! Непочтительно будет. Старших почитать велено, во всем слушаться… Ну, мы и слушались.
— Вестимо, их вина, — сказала Таисея. — Как молодым старших учить, как супротив их идти? Ни в больших, ни в малых, ни в путных, ни в беспутных делах так не ведется… Выкушай-ка, сударь Петр Степаныч, — прибавила она, подавая Самоквасову чашку чаю. — А не то опохмелиться не желаете ли? Я бы настоечки принесла сорокатравчатой, хорошая настоечка, да рыжечков солененьких либо кисленького чего, бруснички, что ли, аль моченых яблочков. Очень пользительно после перепоя-то. Одобряют…
— Нет уж, матушка, лучше не стану. А то чего доброго: похмеляться зачнешь, да опять запьешь, — молвил, усмехаясь, Самоквасов. — Мы уж лучше ужо, на простинах со стариками.
— Нешто седни отъезжают? — с любопытством спросила мать Таисея.
— Вечером сбираются, — ответил Петр Степаныч. — Опять у вас по скиту тишь да гладь пойдет, опять безмятежное житие зачнется. Спасайтесь тогда себе, матушки, на здоровье. От нашего брата, от буяна, помехи вам больше не будет, — шутливо прибавил он.
— Какое наше спасенье! — смиренно вздохнула мать Таисея. — Во грехах родились, во грехах и скончаемся… Еще чашечку!.. Грехи-то, грехи наши, сударь Петр Степаныч!.. Грехи-то наши великие!.. Как-то будет их нести перед страшного судию, неумытного?.. Как-то будет за них ответ-от держать!.. Ох ты, господи, господи!.. Царь ты наш небесный, боже милостивый!.. Так и Марко Данилыч седни же едет?
— Сегодня хотел, — отвечал Самоквасов.
— И с дочкой?
— Должно быть, и с дочкой.
— Гм! А мы чаяли, что Дунюшка-то маленько погостит у матушки Манефы, на старом-то на своем пепелище. Здесь ведь росла, здесь и обучалась, — говорила мать Таисея. — Впервые после того навестила наш Комаров… Видел, какая раскрасавица?.. Вот бы тебе невеста, Петр Степаныч, — прибавила, немного помолчав, мать Таисея. — Право!.. Гляди-ка, краля какая! Пышная, здоровая, кровь с молоком. А нрава тихого, кроткая, разумная такая да рассудливая… Опять же одна дочь у отца, а капиталы у него великие. К твоему-то богатству да ее-то бы…
— Никак, матушка, в свахи пошла? — засмеялся Самоквасов. — В каки идешь? В жениховы, в погуби-красу али в пуховые?[213].
— К слову пришлось, сударь ты мой, ПетрСтепаныч, к слову пришлось, потому и сказала, — умильно проговорила мать Таисея. — А в заправские свахи как чернице идти?.. Только вас почитаючи и вашего дядюшку Тимофея Гордеича, наших великих благодетелей, я по глупому своему разуму так полагаю, что, ищи ты, сударь мой, аль не ищи себе хорошей невесты по всему свету вольному, навряд такую найдешь, как Дуняша Смолокурова. Правду тебе сказываю. Девица по всему распрекрасная, кого хочешь спроси… Право, женись-ка на ней, Петр Степаныч! Не вспокаешься!
— Не в примету мне что-то она, — небрежно молвил Самоквасов и неправду сказал.
В часовне всю службу издали на нее зарился и после того не раз взглядывал на красавицу. Думал даже: «Не Фленушке чета, сортом повыше!» Но не заговори про Дуню мать Таисея, так бы это мимо мыслей его и пролетело, но теперь вздумалось ему хорошенько рассмотреть посуленную игуменьей невесту, а если выпадет случай, так попытать у ней ума-разума да приглядеться, какова повадка у красавицы.
— А как же насчет читалки-то? — спросил Петр Степаныч, желая свести Таисею на иной разговор.
— Дело слажено, — ответила мать Таисея. — Готова, сударь мой, готова, седни же отправляется. Так матушка Манефа решила… На отправку деньжонок бы надо, Петр Степаныч. Покучиться хоть у ней же, у матушки Манефы. Она завсегда при деньгах, а мы, убогие, на Тихвинскую-то больно поиздержались.
— Сколько надо? — спросил Самоквасов, раскрывая бумажник.
— Да рубликов бы десятка полтора али два, а если милость будет, так и побольше. Надо справить девицу по-хорошему. Каков дом, такова и обрядня[214], а она вишь в какой дом-от поступает, — прищурясь и с сладкой улыбкой глядя на туго набитый бумажник Петра Степаныча, говорила мать Таисея. Так блудливый, балованный кот смотрит на лакомый, запретный кус, с мягким мурлыканьем ходя тихонько вокруг и щуря чуть видные глазки.
— Извольте получать, — сказал Самоквасов, положив на стол три красненьких и пододвинув их рукой к игуменье.