— Съездить бы тебе, Патапушка, к губернатору, попросить бы от него милостей…— молвила брату Манефа.
— Ничего тут губернатор не поделает, — ответил Патап Максимыч. — Был у меня с ним насчет вас разговорец. Со всяким бы, говорит, моим удовольствием, да не могу: власти, говорит, такой не имею… Известно, хоть и губернатор, а тоже под начальством живет, и его по головке не погладят, коль не сделает того, что сверху ему приказано.
— Может, потянул бы в нашу пользу, коли бы ты-то хорошенько ему покланялся, — молвила Манефа.
— Да как же ему в вашу-то пользу тянуть, когда самому за то ответ придется давать? — сказал Патап Максимыч.
— Когда можно было — в просьбах мне не отказывал.
— Ох, владычица, царица небесная! — вздохнула игуменья.
— И про то пытал я у губернатора, — продолжал Патап Максимыч, — нельзя ли вам как-нибудь с теми чиновниками повидеться, чтобы, знаешь, видели не видали, слышали не слыхали… И думать, говорит, про то нечего, не такие люди.
— Полно, Патапушка, все одного кустика ветки, всех одним дождичком мочит, одним солнышком греет, — сказала Манефа. — Может, и с ними льзя по-доброму да по-хорошему сладиться. Я бы, кажись, в одной свитке осталась, со всех бы икон ризы сняла, только бы на старом месте дали век свой дожить… Другие матери тоже ничего бы не пожалели!.. Опять же и благодетели нашлись бы, они б не оставили…
— Пустое городишь, — прервал ее Чапурин. — Не исправник в гости сбирается, не становой станет кельи твои осматривать. То вспомни: куда эти питерские чиновники ни приезжали, везде после них часовни и скиты зорили…
Иргиз возьми, Лаврентьев монастырь, Стародубские слободы… Тут как ни верти, а дошел, видно, черед и до здешних местов… Что же ты, как распорядилась на всякий случай?
— Да я казначею мать Таифу на другой же день в Москву и в Питер послала, — отвечала Манефа. — Дрябину Никите Васильичу писала с ней, чтобы Громовы всеми мерами постарались отвести бурю, покланялись бы хорошенько высшим властям; Громовы ко всем вельможам ведь вхожи, с министрами хлеб-соль водят.
— Ничего тут и Громовы не поделают. Не такое время, — молвил Патап Максимыч.
— Ох, уж и Никита-то Васильич твои же речи мне отписывает, — горько вздохнула Манефа. — И он пишет, что много старания Громовы прилагали, два раза обедами самых набольших генералов кормили, праздник особенный на даче им делали, а ни в чем успеха не получили. Все, говорят, для вас рады сделать, а насчет этого дела и не просите, такой, дескать, строгий о староверах указ вышел, что теперь никакой министр не посмеет ни самой малой ослабы попустить…
— Вот видишь, — молвил Патап Максимыч. — Незачем было тебе и Таифу гонять. В Москву-то что с ней наказывала?
— А послала я с ней в Москву главную нашу святыню: пять икон древних, три креста с мощами, десятка четыре книг, которы поредкостней.
— Чем такую даль ехать, ко мне бы могла свезти, и у меня б сохранны были, — сказал Патап Максимыч.
— Думала я про то, Патапушка, думала, родной. Чего бы ближе, как не к тебе, да вот чего, признаться, поустрашилась. Как пойдут, думаю, у нас переборы да обыски, хоть и узнают, что святыня в Москву отправлена, все-таки ее не досягнут — Москва-то велика, а кому отдана святыня, знаем только я да матушка Таифа, да вот тебе еще на смертный случай поведаю: Гусевым. А чтоб к тебе свезти, того поопасилась: люди узнают, совсем ведь скрыть этого невозможно; ну, как, думаю, грехом, питерские-то чиновники от какой-нибудь болтуньи про то сведают, так, чего доброго, пожалуй, и к тебе нагрянут с обыском… Сам посуди…
— Что дело, то дело. Распорядки твои хороши, — молвил Патап Максимыч. — А насчет себя как располагаешь, коли разгонят вас? Манефа не отвечала.
— Хоть мы с тобой век бранимся, а угол тебе у брата всегда готов, — сказал Патап Максимыч. — Бери заднюю, и моленная в твоей, значит, будет власти, поколь особого дома на задах тебе не поставлю. Егозу свою привози, Фленушку-то… Еще кого знаешь, человек с пяток прихвати. Авось сыты будете.
— Много благодарна за твои милости, Патапушка, — ответила Манефа. — Только уж я, не поставь во гнев, на этот счет маленько не так распорядилась. В Иргизе и по другим местам, где начальство обители разоряло, всех тамо живших рассылали по тем местам, где по ревизии они приписаны и из тех мест всем им выезд на всю останную жизнь был заказан. Как было там, так, надо полагать, и у нас будет. А ведь и я, и Фленушка, и другие кой-кто из обители к нашему городку приписаны. Ходу, значит, нам из него до смерти не будет… Потому и приискала я в городу местечко дворовое и располагаю там строиться… Кожевниковых дом, чать, знаешь, крайний к соляным амбарам, его покупаю, да по соседству еще четыре местечка желательно прикупить: на имя Фленушки одно, на имя матери Таифы другое, третье Виринеюшке, а четвертое матери Аркадии.
— Значит, ты в городу новый скит расплодишь? — усмехнулся Патап Максимыч.
— Ну, уж ты, батька, и скит!.. Чего не скажет! — тоже улыбнувшись, молвила Манефа. — Сиротское дело, Патапушка, по-сиротски и будем жить… А ты уж на-ка поди: скит!
— Ну, заводись, заводись, стройся, — сказал Патап Максимыч. — Дозволят, чай, скитско-то строенье в город свезти?
— По другим местам дозволяли, — ответила Манефа.
— Стало быть, только место купить да плотникам за работу?
— Только, — подтвердила Манефа.
— Что за места-то просят? — спросил Патап Максимыч.
— Да за все-то за пять местов больше тысячи целковых.
— Счетом сказывай.
— Да тысячу двести, — сказала Манефа.
— Получай, — вот тебе тысяча двести, — сказал Патап Максимыч, подвигая к сестре деньги. — За Настю только хорошенько молитесь… Это вам от нее, голубушки… Молитесь же!.. Да скорей покупай; места-те, знаю их, хорошие места, земли довольно. А строиться зачнешь — молви. Плотникам я же, ради Настасьи, заплачу… Только старый уговор не забудь: ни единому человеку не смей говорить, что деньги от меня получаешь.
— Помню, родной, помню…— молвила Манефа, пряча деньги в карман.
— Ну, теперь делу шабаш, ступай укладывайся, — сказал Патап Максимыч. — Да смотри у меня за Прасковьей-то в оба, больно-то баловаться ей не давай. Девка тихоня, спать бы ей только, да на то полагаться нельзя — девичий разум, что храмина непокровенна, со всякой стороны ветру место найдется… Девка молодая, кровь-то играет — от греха, значит, на вершок, потому за ней и гляди… В лесах на богомолье пущай побывает, пущай и в Китеж съездит, только чтоб, опричь стариц, никого с ней не было, из молодцов то есть.
— Василий Борисыч со старицами в леса да на Китеж располагал съездить, — молвила Манефа.
— Этот ничего…— сказал Патап Максимыч. — Василий Борисыч человек иной стати. Его опасаться нечего. Чтобы московских скосырей да казанских хахалей тут не было — вот про что говорю. Они к тебе больно часто наезжают…
— Благодетели…— молвила Манефа.
— То-то благодетели!.. Чтобы духу их не было, пока Прасковья у тебя гостит, — строго сказал Патап Максимыч.
— Будь спокоен, Патапушка, будь спокоен, ухраню, уберегу, — уверяла его Манефа. — Да вот еще что хотела я у тебя спросить… Не прими только за обиду слово мое, а по моему рассуждению, грех бы тебе от господней-то церкви людей отбивать.
— Это кого? — спросил Патап Максимыч.
— Да хоть бы того же Василья Борисыча. Служит он всему нашему обществу со многим усердием; где какое дело случится, все он да он, всегда его да его куда надо посылают. Сама матушка Пульхерия пишет, что нет у них другого человека ни из старых, ни из молодых… А ты его сманиваешь… Грех чинить обиду Христовой церкви, Патапушка!.. Знаешь ли, к кому церковный-от насильник причитается?..
— К кому? — слегка улыбнувшись, спросил Патап Максимыч.
— А вот к кому — слушай, — молвила Манефа и медленно, немного нараспев прочитала: — «Аще кто хитростию преобидети восхощет церкви божии: аще грады, или села, или лугове, или озера, или торжища, или одрины, или люди купленные в домы церковные, или виноград, или садове, и вся какова суть от церковных притяжаний…» Манефа приостановилась.