— Да мы все на сивер держали, — сказал Патап Максимыч.
— Кажись бы, так не надо, — молвил дядя Онуфрий. — Как же так на сивер? К зимнице-то, говорю, с коей стороны подъехали?
— С правой.
— Так какой же тут сивер? Ехали вы, стало быть, на осенник, сказал дядя Онуфрий.
— Как же ты вечор говорил, что мы едем на сивер? — обратился Патап Максимыч к Стуколову.
— Так по матке выходило, — насупив брови и глядя исподлобья, отозвался паломник.
— Вот тебе и матка! — крикнул Патап Максимыч. — Пятьдесят верст крюку, да на придачу волки чуть не распластали!.. Эх ты, голова, Яким Прохорыч, право, голова!..
— Чем же матка-то тут виновата? — оправдывался Стуколов.
— Разве по ней ехали; ведь я глядел в нее, когда уж с пути сбились.
— Не сговоришь с тобой, — горячился Патап Максимыч, — хоть кол ему теши на лысине: упрям, как черт карамышевский, прости господи!..
— Ой, ваше степенство, больно ты охоч его поминать! — вступился дядя Онуфрий. — Здесь ведь лес, зимница… У нас его не поминают! Нехорошо!.. Черного слова не говори… Не ровен час — пожалуй, недоброе что случится… А про каку эту матку вы поминаете — прибавил он.
— Да вон у товарища моего матка какая-то есть… Шут ее знает!.. — досадливо отозвался Патап Максимыч, указывая на Стуколова. — Всякие дороги, слышь, знает. Коробочка, а в ней, как в часах, стрелка ходит, — пояснил он дяде Онуфрию…
— Так, пустое дело одно. — Знаем и мы эту матку, — ответил дядя Онуфрий, снимая с полки крашеный ставешок и вынимая оттуда компас. — Как нам, лесникам, матки не знать? Без нее ину пору можно пропасть… Такая, что ль? — спросил он, показывая свой компас Патапу Максимычу.
Диву дался Патап Максимыч. Столько лет на свете живет, книги тоже читает, с хорошими людьми водится, а досель не слыхал, не ведал про такую штуку… Думалось ему, что паломник из-за моря вывез свою матку, а тут закоптелый лесник, последний, может быть, человек, у себя в зимнице такую же вещь держит.
— В лесах матка вещь самая пользительная, — продолжал дядя Онуфрий. — Без нее как раз заблудишься, коли пойдешь по незнакомым местам. Дорогая по нашим промыслам эта штука… Зайдешь ину пору далёко, лес-от густой, частый да рослый — в небо дыра. Ни солнышка, ни звезд не видать, опознаться на месте нечем. А с маткой не пропадешь; отколь хошь на волю выведет.
— Значит, твоя матка попортилась, Яким Прохорыч, — сказал Патап Максимыч Стуколову.
— Отчего ей попортиться? Коли стрелка ходит, значит не попортилась, — отвечал тот.
— Да слышишь ты аль нет, что вечор ей надо было на осенник казать, а она на сивер тянула, — сказал Патап Максимыч.
— Покажь-ка, ваше степенство, твою матку, — молвил дядя Онуфрий, обращаясь к Стуколову. Паломник вынул компас. Дядя Онуфрий положил его на стол рядом со своим.
— Ничем не попорчена, — сказал он, рассматривая их. — Да и портиться тут нечему, потому что в стрелке не пружина какая, а одна только божия сила… Видишь, в одну сторону обе стрелки тянут… Вот сивер, тут будет полдень, тут закат, а тут восток, — говорил дядя Онуфрий, показывая рукой страны света по направлению магнитной стрелки.
— Отчего ж она давеча не на осенник, а на сивер тянула? — спросил у паломника Патап Максимыч, разглядывая компасы.
— Не знаю, — отвечал Стуколов.
— А я так знаю, — молвил дядя Онуфрий, обращаясь к паломнику. — Знаю, отчего вечор твоя матка на сторону воротила… Коли хочешь, скажу, чтобы мог ты понимать тайную силу божию… Когда смотрел в матку-то, в котором часу?
— С вечера, — отвечал Стуколов.
— Так и есть, — молвил дядя Онуфрий. — А на небо в ту пору глядел?
— На небо? Как на небо?.. — спросил удивленный паломник. — Не помню… Кажись, не глядел.
— И никто из вас не видал, что на небе в ту пору деялось? — спросил дядя Онуфрий.
— Чему на небе деяться? — молвил Патап Максимыч. — Ничего не деялось — небо как небо.
— То-то и есть, что деялось, — сказал дядя Онуфрий. — Мы видели, что на небе перед полночью было. Тут-то вот и премудрая, тайная сила творца небесного… И про ту силу великую не то что мы, люди старые, подростки у нас знают… Петряйко! Что вечор на небе деялось? — спросил он племянника.
— Пазори[61] играли, — бойко тряхнув белокурыми кудрями, ответил Петряй. — Вечор, как нам с лесованья ехать, отбель по небу пошла, а там и зори заиграли, лучи засветили, столбы задышали, багрецами налились и заходили по небу. Сполохи даже били, как мы ужинать сели: ровно гром по лесу-то, так и загудели… Оттого матка и дурила, что пазори в небе играли.
— Значит, не в ту сторону показывала, — пояснил дядя Онуфрий. — Это завсегда так бывает: еще отбелей не видать, — а уж стрелка вздрагивать зачнет, а потом и пойдет то туда, то сюда воротить… Видишь ли, какая тайная божия сила тут совершается? Слыхал, поди, как за всенощной-то поют: «Вся премудростию сотворил еси!..» Вот она премудрость-то!.. Это завсегда надо крещеному человеку в понятии содержать… Да, ваше степенство, «вся премудростию сотворил еси!..» Кажись, вот хоть бы эта самая матка — что такое? Ребячья игрушка, слепой человек подумает! Ан нет, тут премудрость господня, тайная божия сила… Да.
"Экой дошлый народец в эти леса забился, — сам про себя думал Патап Максимыч. — Мальчишка, материно молоко на губах не обсохло, и тот премудрость понимает, а старый от писанья такой гораздый, что, пожалуй, Манефе — так впору.
— От кого это ты, малец, научился? — спросил он Петряя.
— Дядя учил, дядя Онуфрий, — бойко ответил подсыпка, указывая на дядю.
— А тебя кто научил? — обратился Патап Максимыч к Онуфрию.
— От отцов, от дедов научены; они тоже век свой лесовали, — ответил дядя Онуфрий.
— Мудрости господни! — молвил в раздумье Патап Максимыч. Проговорив это, вдруг увидел он, что лесник Артемий, присев на корточки перед тепленкой и вынув уголек, положил его в носогрейку[62] и закурил свой тютюн. За ним Захар, потом другие, и вот все лесники, кроме Онуфрия да Петряя, усевшись вкруг огонька задымили трубки. Стуколова инда передернуло. За Волгой-то, в сем искони древлеблагочестивом крае, в сем Афоне старообрядства, да еще в самой-то глуши, в лесах, курильщики треклятого зелья объявились… Отсторонился паломник от тепленки и, сев в углу зимницы, повернул лицо в сторону.
— Поганитесь? -с легкой усмешкой спросил Патап Максимыч, кивая дяде Онуфрию на курильщиков.
— А какое ж тут поганство? — отвечал дядя Онуфрий. — Никакого поганства нет. Сказано: «Всяк злак на службу человеком». Чего ж тебе еще?.. И табак божья трава, и ее господь создал на пользу, как все иные древа, цветы, и травы…
— Так нешто про табашное зелье это слово сказано в писании? — досадливо вмешался насупившийся Стуколов. — Аль не слыхал, что такое есть «корень горести в выспрь прозябай?» Не слыхивал, откуда табак-от вырос?
— Это что келейницы-то толкуют? — со смехом отозвался Захар. — Врут они, смотницы[63], пустое плетут… Мы ведь не староверы, в бабье не веруем.
— Нешто церковники? — спросил Патап Максимыч дядю Онуфрия.
— Все по церкви, — отвечал дядя Онуфрий. — У нас по всей Лыковщине староверов спокон веку не важивалось. И деды и прадеды, все при церкви были. Потому люди мы бедные, работные, достатков у нас нет таких, чтобы староверничать. Вон по раменям, и в Черной рамени, и в Красной, и по Волге, там, почитай, все старой веры держатся… Потому — богачество… А мы что?.. Люди маленькие, худые, бедные… Мы по церкви!
— А молитесь как? — спросил Патап Максимыч.
— Кто в два перста, кто щепотью, кто как сызмала обык, так и молится… У нас этого в важность не ставят, — сказал дядя Онуфрий.
— И табашничаете все? — продолжал спрашивать Патап Максимыч.
— Все, почитай, веселой травки держимся, — отвечал, улыбаясь, дядя Онуфрий, и сам стал набивать трубку. — Нам, ваше степенство, без табаку нельзя. Потому летом пойдешь в лес — столько там этого гаду: оводу, слепней, мошек и всякой комариной силы — только табачным дымом себя и полегчишь, не то съедят, пусто б им было. По нашим промыслам без курева обойтись никак невозможно — всю кровь высосут, окаянные. Оно, конечно, и лесники не сплошь табашничают, есть тоже староверы по иным лесным деревням, зато уж и маются же сердечные. Посмотрел бы ты на них, как они после соку[64] домой приволокутся. Узнать человека нельзя, ровно стень ходит. Боронятся и они от комариной силы: смолой, дегтем мажутся, да не больно это мазанье помогает. Нет, по нашим промыслам без табашного курева никак нельзя. А побывали бы вы, господа купцы, в ветлужских верхотинах у Верхнего Воскресенья[65]. Там и в городу и вкруг города по деревням такие ли еще табашники, как у нас: спят даже с трубкой. Маленький парнишка, от земли его не видать, а уж дымит из тятькиной трубчонки… В гостях, на свадьбе аль на крестинах, в праздники тоже храмовые, у людей первым делом брага да сусло… а там горшки с табаком гостям на стол — горшок молотого, да горшок крошеного… Надымят в избе, инда у самих глаза выест… Вот это настоящие табашники, заправские, а мы что — помаленьку балуемся.