— По разным обителям ту песнь поют, матушка…— скромно ответил Василий Борисыч. — И по домам благочестных христиан поют. Выучился я петь ее в Лаврентьеве, а слыхал и в Куренях и в Бело-Кринице. А изводу[187] она суздальского. Отоль, сказывают, из-под Суздаля, разнесли ее по обителям.
— Спасибо, друг, что научил девиц «Плачу богородичну»… Много духовных песен слыхала я, а столь сладостной, умильной, не слыхивала, — молвила Манефа. — Много ль у тебя таких песен, Василий Борисыч?
— Довольно-таки, матушка, — ответил он. — Сызмальства охоту имел к ним — кои на память выучил, кои списал на бумагу… Да вот искушение!.. Тетрадку-то не захватил с собою… А много в ней таких песен.
— Жаль, друг, очень жаль, что нет с тобой той тетради.. — молвила Манефа. — Которы на память-то знаешь, перескажи девицам — запишут они их да выучат… Марьюшка, слышишь, что говорю?
— Слушаю, матушка, — с низким поклоном отозвалась головщица.
***
Кончилась трапеза… Старицы и рабочие белицы разошлись по кельям, Манефа, присев у растворенного окна на лавку, посадила возле себя Василья Борисыча. Мать Таифа, мать Аркадия, мать Назарета, еще три инокини из соборных стариц да вся певчая стая стояли перед ними в глубоком молчанье, внимательно слушая беседу игуменьи с московским послом…
Про Иргиз говорили: знаком был он матери Манефе; до игуменства чуть не каждый год туда она ездила и гащивала в тамошних женских обителях по месяцу и дольше… Василий Борисыч также коротко знал Иргизские монастыри. Долго он рассуждал с Манефой о благолепии тамошних церквей, о стройном порядке службы, о знаменитых певцах отца Силуяна, о пространном и во всем преизобильном житии тамошних иноков и стариц.
— Как по падении благочестия в старом Риме Царьград вторым Римом стал, так и по падении благочестия во святой Афонской горе второй Афон на Иргизе явился, — говорил красноглаголивый Василий Борисыч. — Поистине царство иноков было… Жили они беспечально и во всем изобильно… Что земель от царей было им жаловано, что лугов, лесу, рыбных ловель и всякого другого угодья!.. Житье немцам в той стороне, а иргизским отцам и супротив немцев было привольней…
— А теперь на Иргизе что? — с горьким чувством молвила Манефа. — Не стало красоты церковной, запустели обители!.. Которы разорены, и знаку от них не осталось, которы отданы хромцам на обе плесне[188]!
— Мерзость запустения, Данилом прореченная! — проговорил Василий Борисыч.
— За грехи наши, за грехи! — больше и больше оживляясь, говорила Манефа. — Исполнися фиал господней ярости!
— Последние времена! — пригорюнясь, вздохнула Таифа.
— Да, — сказала Манефа, величаво поднимая голову и пылким взором оглядывая предстоявших. — По всему видно, что близится скончание веков. А мы во грехах, как в тине зловонной, валяемся, заслепили очи, не видим, как пророчества сбываются… Дай-ка сюда Пролог, мать Таифа… Ищи ноемврия шестнадцатое. Таифа поднесла к Манефе раскрытый Пролог… Указав казначее на строки, она велела их читать громогласно.
— "И рече преподобный Памва ученику своему, — нараспев стала Таифа читать, — се убо глаголю, чадо, яко приидут дние, внегда расказят иноцы книги, загладят отеческая жития и преподобных мужей предания, пишуще тропари и еллинская писания. Сего ради отцы реша: «Не пишите доброю грамотою, в пустыни живущие, словес на кожаных хартиях, хощет бо последний род загладити жития святых отец и писати по своему хотению».
— Разве не исполнилось? — задрожавшим от страстного волнения голосом спросила Манефа, пламенными очами обводя предстоявших. — Не сбылось разве проречение преподобного?..
— Давно сбылось, матушка, еще во дни патриарха Никона, — отозвался Василий Борисыч.
— «Книгу Веру» возьми, читай двести четыредесять шестой лист, — сказала Манефа. Таифа стала читать:
— К сему же внидет в люди безверие и ненависть, реть, ротьба[189], пиянство и хищение изменят времена и закон, и беззаконнующий завет наведут с прелестию и осквернят священные применения всех оных святых древних действ, и устыдятся креста Христова на себе носити».
— Разве не видим того? — поджигающим голосом вскликнула Манефа.
Одна громче другой заголосили келейницы, перебивая друг друга:
— Изменили времена!.. Не от Адама годам счет ведут!
— Начало индикта с Семеня-дня на Васильев поворотили[190]. Времен изменение.
— Безблагодатные, новые законы пишут!.. Без патриаршего благословенья!
— Отметают градской закон Устиньяна-царя[191] и иных царей благочестивых!.. — Заместо креста и евангелья идольское зерцало в судах положили!
— А в том зерцале Петр-богоборец писан!
— Господа кресты с шей побросали!
— По купечеству даже крестоборство пошло!
— А все прелесть иноземная — еллинские басни!
— Немцы, все немцы бед на Руси натворили!.. Люторы!.. Кальвины!..
— Житья христианам от немцев не стало. Распылались изуверством старицы. Злобой загорелись их очи, затрепетали губы, задрожали голоса… Одна, как лед, холодная, недвижно сидела Манефа.
— Читай в Кирилловой книге слово в неделю мясопустную, — сказала она Таифе. Стала читать она:
— Такожде святый Ипполит папа римский глаголет: Сия заповедахом вам, да разумеете напоследок быти хотящая болезнь и молву и всех человек еже друг ко другу развращение, и церкви божии якоже простыя храмины будут… И развращения церковная всюду будут… Писания небрегоми будут…
— Ниже читай: «Басни до конца», — прервала Таифу мать
Манефа.
— "Басни до конца во мнящихся христианех будут, — читала Таифа. — Тогда восстанут лжепророцы и ложные апостоли, человецы тлетворницы, злотворцы, лжуще друг другу, прелюбодеи, хищницы, лихоимцы, заклинатели, клеветницы; пастырие якоже волцы будут, а свещенницы лжу возлюбят…
— Софрон с Корягой! — с желчью вполголоса молвила Василью Борисычу Манефа.
Тот вздохнул и, пожимая плечами, тоже вполголоса молвил:
— Искушение!..
— «Иноцы и черноризцы мирская вожделеют», продолжала Таифа.
— Якоже нецыи от зде сущих, прибавила Манефа, окидывая взорами предстоявших. Старицы поникли головами. Белицы переглянулись.
— «О! Горе, егда будет сие, — читала Таифа, — восплачутся тогда и церкви божии плачем велиим, зане ни приношения, ниже кадило совершится, ниже служба богоугодная; священные бо церкви, яко овощная хранилища будут, и честное тело и кровь Христова во днех онех не имать явитися, служба угаснет, чтение писания не услышится, но тьма будет на человецех».
— Прекрати, — повелела Манефа. Смолкла Таифа и низко склонила голову. Несколько минут длилось общее молчанье, прерываемое глубокими вздохами стариц.
Встала с места Манефа, мрачно поглядев на келейниц, сказала:
— И тому по малом времени подобает быти.
— Подобает, матушка… Вскоре подобает, — глубоко вздохнув, промолвил и Василий Борисыч, вскинув, однако, исподтишка глазами на Устинью, у которой обильные слезы выступили от Таифина чтения и от речей игуменьи…
— Что делается?.. Какие дела совершаются?.. — опираясь на посох, продолжала Манефа. — Оглянитесь… Иргиза нет, Лаврентьева нет, на Ветке пусто, в Стародубье мало что не порушено… Оскудение священного чина всюду настало — всюду душевный глад… Про Белу Криницу не поминай мне, Василий Борисыч… сумнительно… Мы одни остаемся, да у казаков еще покаместь держится вмале древлее благочестие… Но ведь казаки люди служилые — как им за веру стоять?..
— Стояли же за веру, матушка, и служилые, — робко ввернула слово Аркадия, слывшая за великую начетчицу.
— Когда?.. — резко спросила ее Манефа, окинув строгим взглядом.