«Ну-ка, Данило Тихоныч, погляди на мое житье-бытье, — продолжал раздумывать сам с собой Патап Максимыч. — Спознай мою силу над моими деревнями и не моги забирать себе в голову, что честь мне великую делаешь, сватая за сына Настю. Нет, сватушка дорогой, сами не хуже кого другого, даром что не пишемся почетными гражданами и купцами первой гильдии, а только государственными крестьянами»…
Поутру на другой день вся семья за ведерным самоваром сидела. Толковал Патап Максимыч с хозяйкой о том, как и чем гостей потчевать.
— Беспременно за Никитишной надо подводу гнать, — говорил он. — Надо, чтоб кума такой стол состряпала, какие только у самых набольших генералов бывают.
— Справится ли она, Максимыч? — молвила Аксинья Захаровна. — Мастерица-то мастерица, да прихварывает, силы у ней против прежнего вполовину нет. Как в последний раз гостила у нас, повозится-повозится у печи, да и приляжет на лавочке. Скажешь: «Полно, кумушка, не утруждайся», — не слушается. Насчет стряпни с ней сладить никак невозможно: только приехала, и за стряпню, и хоть самой неможется, стряпка к печи не смей подходить.
— Помаленьку как-нибудь справится, — отвечал Патап Максимыч. — Никитишне из праздников праздник, как стол урядить ее позовут. Вот что я сделаю: поеду за покупками в город, заверну в Ключову, позову куму и насчет того потолкую с ней, что искупить, а воротясь домой, подводу за ней пошлю. Да вот еще что Аксиньюшка: не запамятуй послезавтра спосылать Пантелея в Захлыстино стяг свежины на базаре купил бы да две либо три свиные туши, баранины, солонины…
— На что такая пропасть, Максимыч? — спросила Аксинья Захаровна.
— Столы хочу строить, — ответил он. — Пусть Данило Тихоныч поглядит на наши порядки, пущай посмотрит, как у нас, за Волгой, народ угощают. Ведь по ихним местам, на Низу, такого заведения нет.
— Не напрасно ли задумал, Максимыч? — сказала Аксинья Захаровна. — На Михайлов день столы строили. Разве не станешь на Троицу?
— Осень — осенью. Троица — Троицей, а теперь само по себе… Не в счет, не в уряд… Сказано: хочу, и делу конец — толковать попусту нечего, — прибавил он, возвыся несколько голос.
— Слышу, Максимыч, слышу, — покорно сказала Аксинья Захаровна. — Делай, как знаешь, воля твоя.
— Без тебя знаю, что моя, — слегка нахмурясь, молвил Патап Максимыч. — Захочу, не одну тысячу народу сгоню кормиться… Захочу, всю улицу столами загорожу, и все это будет не твоего бабьего ума дело. Ваше бабье дело молчать да слушать, что большак приказывает!.. Вот тебе… сказ!
— Да чтой-то, родной, ты ни с того ни с сего расходился? — тихо и смиренно вмешалась в разговор мужа с женой мать Манефа. — И слова сказать нельзя тебе, так и закипишь.
— А тебе тоже бы молчать, спасённая душа, — отвечал Патап Максимыч сестре, взглянув на нее исподлобья. — Промеж мужа и жены советниц не надо. Не люблю, терпеть не могу!.. Слушай же, Аксинья Захаровна, — продолжал он, смягчая голос, — скажи стряпухе Арине, взяла бы двух баб на подмогу. Коли нет из наших работниц ловких на стряпню, на деревнях поискала бы. Да вот Анафролью можно прихватить. Ведь она у тебя больше при келарне? — обратился он к Манефе.
— Келарничает, — отвечала Манефа, — только ведь кушанья-то у нас самые простые да постные.
— Пускай поможет, не осквернит рук скоромятиной. Аль грех, по-вашему?
— Какой же грех, — сказала мать Манефа, — лишь бы было заповеданное. И у нас порой на мирских людей мясное стряпают, белицам тоже ину пору. Спроси дочерей, садились ли они у меня за обед без курочки аль без говядины во дни положенные.
— Не бойсь, спасёна душа, — шутливо сказал Патап Максимыч, — ни зайцев, ни давленых тетерок на стол не поставлю; христиане будут обедать. Значит, твоя Анафролья не осквернится.
— Уж как ты пойдешь, так только слушай тебя, — промолвила мать Манефа. — Налей-ка, сестрица, еще чайку-то, — прибавила она, протягивая чашку к сидевшей за самоваром Аксинье Захаровне.
— Слушай же, Аксинья, — продолжал Патап Максимыч, — народу чтоб вдоволь было всего: студень с хреном, солонина, щи со свежиной, лапша со свининой, пироги с говядиной, баранина с кашей. Все чтоб было сготовлено хорошо и всего было бы вдосталь. За вином спосылать, ренского непьющим бабам купить. Пантелей обделает. Заедок девкам да подросткам купить: рожков, орехов кедровых, жемков, пряников городецких. С завтрашнего дня брагу варить да сыченые квасы ставить.
— Пряников-то да рожков и дома найдется, посылать не для чего. От Михайлова дня много осталось, — сказала Аксинья Захаровна.
— Коли дома есть, так и ладно. Только смотри у меня, чтобы не было в чем недостачи. Не осрами, — сказал Патап Максимыч. — Не то, знаешь меня, гости со двора, я за расправу.
— Не впервые, батько, столы-то нам строить, порядки знаем, — отвечала Аксинья Захаровна.
— То-то, держи ухо востро, — ласково улыбаясь, продолжал Патап Максимыч. — На славу твои именины справим. Танцы заведем, ты плясать пойдешь. Так али нет? — прибавил он, весело хлопнув жену по плечу.
— Никак ошалел ты, Максимыч! — воскликнула Аксинья Захаровна. — С ума, что ли, спятил?.. Не молоденький, батько, заигрывать… Прошло наше время!.. Убирайся прочь, непутный!
— Ничего сударыня Аксинья Захаровна, — говорил, смеясь, Патап Максимыч. — Это мы так, шутку, значит, шутим. Авось плечо-то у тебя не отломится.
— Нашел время шутки шутить, — продолжала ворчать Аксинья Захаровна. — Точно я молоденькая. Вон дочери выросли. Хоть бы при них-то постыдился на старости лет бесчинничать.
— Чего их стыдиться-то? — молвил Патап Максимыч. — Обожди маленько, и с ними мужья станут заигрывать еще не по-нашему. Подь-ка сюда, Настасья!
— Что, тятенька? — сказала Настя, подойдя к отцу.
— Станешь серчать, коли муж заигрывать станет? А? — спросил у нее Патап Максимыч.
— Не будет у меня мужа, — сдержанно и сухо ответила Настя, перебирая конец передника.
— Ан вот не угадала, — весело сказал ей Патап Максимыч. — У меня женишок припасен. Любо-дорого посмотреть!.. Вон на материных именинах увидишь… первый сорт. Просим, Настасья Патаповна, любить его да жаловать.
— Не пойду за него, — сквозь зубы проговорила Настя. Краска на щеках у ней выступила.
— Знамо, не сама пойдешь, — спокойно отвечал Патап Максимыч. — Отец с матерью вживе, — выдадут. Не век же тебе в девках сидеть… Вам с Паранькой не хлеб-соль родительскую отрабатывать, — засиживаться нечего. Эка, подумаешь, девичье-то дело какое, — прибавил он, обращаясь к жене и к матери Манефе, — у самой только и на уме, как бы замуж, а на речах: «не хочу» да «не пойду».
— Не приставай к Настасье, Максимыч, — вступилась Аксинья Захаровна. — И без того девке плохо можется. Погляди-ка на нее хорошенько, ишь какая стала, совсем извелась в эти дни. Без малого неделя бродит как очумелая. От еды откинуло, невеселая такая.
— Кровь в девке ходит, и вся недолга, — заметил Патап Максимыч, — увидит жениха, хворь как рукой снимет.
— Да полно ж тебе, Максимыч, мучить ее понапрасну, — сказала Аксинья Захаровна. — Ты вот послушай-ка, что я скажу тебе, только не серчай, коли молвится слово не по тебе. Ты всему голова, твоя воля, делай как разумеешь, а по моему глупому разуменью, деньги-то, что на столы изойдут, нищей бы братии раздать, ну хоть ради Настина здоровья да счастья. Доходна до бога молитва нищего, Максимыч. Сам ты лучше меня знаешь.
— Разве заказано тебе оделять нищую братию? Нищие нищими, столы столами, — сказал Патап Максимыч. — Слава богу, у нас с тобой достатков на это хватит. Подавай за Настю, пожалуй, чтоб господь послал ей хорошего мужа.
— Заладил себе, как сорока Якова: муж да муж, — молвила на то Аксинья Захаровна. — Только и речей у тебя. Хоть бы пожалел маленько девку-то. Ты бы лучше вот послушал, что матушка Манефа про скитских «сирот» говорит. Про тех, что меж обителей особняком по своим кельям живут. Старухи старые, хворые; пить-есть хотят, а взять неоткуда.
— Да, — вступилась мать Манефа, — в нынешнее время куда как тяжко приходится жить сиротам. Дороговизна!.. С каждым днем все дороже да дороже становится, а подаянья сиротам, почитай, нет никакого. Масленица а дворе — ни гречневой мучки на блины, ни маслица достать им негде. Такая бедность, такая скудость, что един только господь знает, как они держатся.