Я слетел с дороги и затормозил уже на обочине, почти свалившись с насыпи в поле: машина зависла по диагонали. Я хрипло дышал, ощупывая себя и не находя следов крови, и наконец понял, что катастрофа произошла в моей голове, как случалось уже много раз. Проклятый рикошет из прошлого. Его невыносимая громкость каждый раз сбивает меня с толку. К ней невозможно привыкнуть.
Врачи запретили мне водить машину, пока я не начну принимать таблетки, которые запрещают вождение тем более. В этом месте врачебная логика всегда ускользала от меня, поэтому я продолжал ездить. Обычно приступы случались под вечер, и я умел определять их приближение. Сейчас же мне просто повезло, что на встречной полосе, которую я пролетел наискосок, действительно не оказалось КАМАЗа. Я всё ещё слышал эхо взрыва в голове и, даже понимания его иллюзорность, не мог отделаться от впечатления, что звук действительно существует, сминая мои барабанные перепонки. Я чувствовал боль в ушах.
Врачи считали по-другому. Они называли это ПТСР, пост-травматическое стрессовое расстройство, которое ставили, не глядя, большинству бойцов, вернувшихся из горячих точек, если те обращались за помощью. Вообще, когда человек придумывает способ классифицировать проблему, людям кажется, что она наполовину решена. В моём случае медицинская наука дала сбой, и, даже озаглавив мой недуг, врачи не смогли его победить или хотя бы смягчить. В последние годы приступы стали реже, но, думаю, сыграл роль естественный ход времени.
Я выбрался из машины и сел на пыльную обочину у колеса. Дорога изгибалась направо в обход Кочкаря. Передом мной пестрело неряшливо цветущее поле, за ним виднелась дырявая берёзовая роща, ещё дальше начинались дома. Ноющий звук автомобильных шин иногда возникал сзади, усиливался, подступал к горлу приступом тошноты, но быстро растворялся без следа. Скрипели кузнечики.
До 2 июля осталось меньше двух недель. Сколько же лет прошло? Девятнадцать? Да, девятнадцать. В следующем году будет юбилей.
В 2000 году я был молодым сотрудником челябинского отделения полиции, командированным в Аргун для борьбы с остаточной преступностью, которая расцвела там на фоне боевых действий. Меня прикрепили к сотрудникам ОБЭП, которые выявляли нелегальные нефтезаводы и склады с продовольствием.
2 июля было последним днём трёхмесячной чеченской командировки, который удачно совпал с финалом чемпионата мира по футболу: Франция играла против Италии. Незадолго до начала матча мы с товарищем Лёшкой Звягиным пошли в комендатуру. Он хотел позвонить домой. Мы поднялись на второй этаж, где в кабинете коменданта был спутниковый телефон.
Мы слышали крики и звуки выстрелов, но не придали значения. Мы привыкли, что боевики иногда ведут беспокоящий огонь, но в тот последний вечер он нас уже не беспокоил.
Потом раздался звук той запредельной громкости, которая мгновенно лишает тебя не только возможности слышать, но даже ориентироваться в пространстве. Я не столько слышал его, сколько воспринимал кожей, желудком, мозжечком, сетчаткой газа. Ударная волна словно прошла меня насквозь, как ядерный взрыв. Я словно приложился ухом к наковальне, по которой ударили кузнечным молотом. Возникший сразу после взрыва вакуум был чёрным и бесплотным. В нём невозможно был отличить верх от низа и левую руку от правой. В нём исчезло всё, включая и тело, и боль, и мысли.
Следующее, что я увидел: свой дырявый камуфляж, утыканный мелким стеклом. Боли не было, и я даже решил, что парализован. Вид торчащего из меня стекла показался мне отчасти смешным. Я подумал: почему все осколки воткнулись в меня острой частью и наполовину? Потом выяснилось, что часть осколков проникло гораздо глубже, а один едва не лишил меня глаза.
В тот вечер погибло 25 сотрудников челябинской прокуратуры, МВД и ОМОНа, ещё 80 получили ранения. Впоследствии кто-то называл нас, выживших и не сдавших позиции, героями, но с моей стороны не было никакого героизма. Было лишь везение, что грузовик со взрывчаткой, въехавший на территорию базы со стороны Гудермесского шоссе, взорвался на пять метров раньше, отчего здание комендатуры пошло трещинами, но устояло. Жилой отсек, где мы жили, был полностью уничтожен, и если бы не идея Лёхи позвонить домой до матча (я, кстати, был против), мы бы в лучшем случае остались калеками.
Я всё делал автоматически. Машинально нащупал «калаш», машинально стрелял в темноту, машинально перезаряжал. Я реагировал на крики и вспышки в окнах пятиэтажек напротив нашей базы. Я не понимал, с кем мы воюем, сколько нас осталось, долго ли нам ждать помощи. Вставляя очередной рожок, я чувствовал нарастающую усталость и тупое отчаяние, которое пришло на смену оцепенению. Шок проходил, всё тело болело, ныла голова, и всё отчётливей приходило осознание, что из нашего привычного мира я вдруг попал в какой-то другой, в безнадёжный и бесконечный ад, у которого нет ни ориентиров, ни цели. Потом к нам прибежал один из прокурорских, опытный боец, участник многих спецопераций. Он попросил помощи, и с ним мы принялись вытаскивать из внутреннего двора раненных, которые оказались под огнём. Мне запомнился один парень: весь грязный, с тяжёлой травмой ноги, он просто сидел, ссутулившись, а вокруг него танцевали фонтаны пыли. Когда мы тащили его, он не издал ни звука.
Нам удалось организовать оборону по секторам. Наш шквальный огонь отбил у террористов желание идти на приступ, но мы тратили так много патронов, что часам в четырём утра стало ясно, что нас просто возьмут измором. Когда я остался с последним рожком и двумя ручными гранатами, мне представилось, как боевики заходят на базу, не встречая сопротивления. Я решил, что одну гранату метну в них, на второй подорвусь. Что делали с пленными, я хорошо знал: в день нашего приезда в Аргун к воротам базы подбросили две отрезанные головы.
Нам повезло. Боевики тоже стали выдыхаться, и атака обмякла, превратившись в позиционную борьбу. К пяти утра к нам пробился спецназ ОМОНа «Вымпел», за ним пришли военные вертолёты, боевики разбежались. Началась эвакуация раненных.
Иногда я думал: что если я всё-таки умер той ночью, и всё остальное мне лишь кажется? Под конец я осоловел настолько, что не ощущал ни страха, ни сострадания. Я не чувствовал себя героем, как не чувствовал им никто из нас. Героизм – это всегда нечто, чем награждает нас людской суд, не знающий всех деталей.
Всю ночь я стрелял в пустоту, но Рыкованов уважал этот эпизод моей биографии, что облегчило моё продвижения на «Чезаре». Рыкованов знал, что такое ходить под смертью. Он видел во мне единоверца. Он не понимал, что в ту ночь мы чувствовали себя проигравшими. Мы были в осаде, играли по навязанным правилам, бились без надежды на успех, потому что успех всецело зависел от просчётов противника или его доброй воли. Тогда я поклялся себе, что никогда больше не буду сидеть в осаде. Я всегда буду бить первым.
Через пару дней, когда нас уже готовили к отправке домой, в Челябинск, я впервые осознал страх смерти. Я почувствовал, как она дышала на меня, и это дыхание было со мной ещё несколько недель. Отскочивший кусок штукатурки и свист возле уха: в момент боя этому не придаёшь значения. А потом я понял, что пуля прошла в сантиметре от моей головы, я буквально увидел её росчерк. Потом начались бессонницы, тремор рук, кратковременные провалы памяти.
Потом все симптомы пропали, и я даже бравировал прочностью своей психики. Но что-то безвозвратно ушло, словно разорвалась тонкая струна, что соединяла меня с детством и сентиментальной юностью. Как-то, зайдя в квартиру матери на улице Сони Кривой, я почувствовал себя самозванцем, проникающим в дом из-за внешней схожести с её сыном. Как понять, остался ли ты собой, или за тебя живёт уже кто-то другой?
Мать вскоре повторно вышла замуж и уехала со своим женихом на Кавказ, где живёт до сих пор. Меня же в первые годы после Аргуна спасала Вика, и ей удалось невозможное – вернуть к жизни меня прежнего. Потом Вика ушла, растворилась в памяти, обратившись большим светлым пятном. С ней ушла и надежда. Наверное, больше я не сопротивлялся.