Мой отец был артист в душе. В La Jonchère он занимался скульптурой, а в этом году он был поглощен живописью. У него была большая мастерская на Rue du Faubourg du Roule164, где он проводил все свое свободное время за огромными картинами. Сколько он написал наших портретов в разных позах и костюмах, особенно портретов моей матери!165 Между прочим, копию во весь рост картины Horace Vernet, изображающей кн. Витгенштейн, рожденную кн. Барятинскую166, в средневековой обстановке, возвращающуюся в охоты. С разрешения княгини и самого художника точная копия, написанная моим отцом, была только изменена портретами лиц. Вместо княгини моя мать изображена главным лицом, а в окружающей группе мы все фигурируем вместо членов семейства Витгенштейн. Помогал моему отцу живописец Витковский. Он был одним из доморощенных крепостных живописцев моего деда. Отец заметил его во время нашего пребывания в Куракине и, плененный его талантом, испросил ему вольную и привез его с собой в Париж, где Horace Vernet, по просьбе его, согласился принять его в число своих учеников. Мой отец любил общество талантливых людей. Он бывал иногда у Alexandre Dumas в его Château de Monte-Cristo167 недалеко от St.-Cloud168. Его живо интересовали вопросы магнетизма, ясновиденья и проч., которые тогда только что появились, и мы часто слышали имена барона du Potet, Marcillac, Alexis Didier и др. Моя мать не одобряла этого занятия и тщательно нас устраняла от всякого влияния их.
В этом году вся Европа страшно волновалась. Один Государь Николай Павлович стоял как величественный колосс, непоколебимый среди разъяренной бури. Его обаяние было огромное, и мы были горды за Россию. Венгерская кампания окружила его новым престижем169. Мы жили в это лето в прелестном месте Villeneuve-l’Etang170 близ Ville-d’Avray171. Эта дача принадлежала когда-то герцогине Ангулемской (дочери Людовика XVI) и была оставлена ею одному из верных слуг в ее изгнании, графу Decazes172. Семейство это жило в самом château173 среди обширного парка, имеющего в окружности 200 десятин. А мы нанимали дом на краю его. Никогда не видела я более роскошной и редкой растительности: огромные тюльпановые деревья (Tulipiers) из рода платанов, с цветами, похожими на тюльпаны, магнолии, каталпа174, великолепные ореховые деревья с их освежающей тенью. Там было большое озеро и над рекой, протекающей через парк, каменный мост, покрытый вьющимися пурпуровыми цветами. На берегу большие белые и розовые акации с их гроздьями душистых цветов, целые рощицы каштановых деревьев с их сладкими плодами, которые мы осенью подбирали и пекли. Собирали также массу земляники и грибов, которых никто не трогал, считая их ядовитыми. Все это было перемешано с широко раскинутыми изумрудными лугами. Всей этой роскошью добрая мать-природа щедро одарила счастливых детей, живших среди ее богатств. Decazes не обладали достаточными средствами, чтобы содержать этот огромный парк в строгом порядке. Кроме ближайших мест, около их дома и нашего, все было несколько запущено. Но это придавало еще более прелести нашему милому саду. Впоследствии, во время Второй империи Наполеон купил эту дачу и давал в ней блестящие празднества. Наш парк граничил с огражденной частью парка St. Cloud, и через небольшую дверь в каменной ограде можно было проникнуть в него.
Осенью моя мать получила известие о трагической смерти брата, князя Сергея Федоровича175. Он нечаянно застрелился на охоте у родственника своего, Виктора Владимировича Апраксина, в имении Брассово, принадлежащем теперь великому князю Михаилу Александровичу. Два года перед тем он женился на княжне Ольге Алексеевне Щербатовой, но, в усугубление горя, она только что уехала с матерью к сестре кн. Васильчиковой176 и по дороге узнала о катастрофе, разбившей ее жизнь. Вся семья была в отчаянии. Моя мать разделяла его глубоко. Сначала она хотела уехать немедленно в Россию, но, уступая советам своей матери, она решила повременить отъездом и дождаться весны. Итак, весной 1850 года мы во второй раз отправились на родину, и опять морем, в этот раз из Дюнкирхена177. С нами ехал наш учитель Ал. Ив. Поповицкий, сменивший Константина Васильевича. Занятия наши не прекращались, где бы мы ни были. У нас никогда не было каникул, но летом мы учились только до завтрака, т.е. до часа. Мы не знали напряжения, спешных приготовлений к экзамену, ни долгого ничегонеделания в остальное время. Мы всегда были заняты и никогда не утомлены. Кроме воскресенья и двунадесятых праздников, мы не учились только: второй день Пасхи, 6 декабря, день именин Государя, в дни рождения и именин наших родителей, и каждый из нас праздновал свои собственные именины и день рождения. Такой порядок было бы невозможно завести в Петербурге. Он показался бы там суровым, но мы нисколько не тяготились им. Не было детей более нас живых и веселых, и времени оставалось у нас довольно для всевозможных игр и движений на воздухе. Более всего наша мать ненавидела праздность и распущенность, а особенно всякий вид притворства и лжи. Мой отец говорил ей иногда, смеясь: «Vous aves un amour exageré de la verité»178. Думаю, что принятая в отношении нас система способствовала к усвоению нами постепенно и без скачков того, что нам преподавалось. Обучение наше было только одна из сторон общего воспитания, приучавшая нас к внешней и нравственной дисциплине и чувству ответственности, т.е. к развитию совести.
Мы провели это лето у бабушки, княгини Анны Александровны, в Павловске на даче Лярского. Первый момент свидания после недавней утраты был, конечно, тяжел, и много было пролито слез. Но для нас, детей, снова повеяло родной радушной лаской, как в последний наш приезд. Мы познакомились с нашими молодыми тетями, вышедшими замуж за последние годы, с женами: князя Александра Федоровича, впоследствии принявшего имя своего деда князя Прозоровского, Марией Александровной, рожденной Львовой, и князя Давида Федоровича, красавицей Верой Аркадьевной, рожденной Столыпиной, и со вдовой оплакиваемого князя Сергея Федоровича, Ольгой Алексеевной. Все они проводили по несколько недель с нами. Княгиня Марья Александровна Куракина приезжала очень часто с детьми, с которыми мы крепко сдружились. Они жили на даче Волконских на островах. Все гостили у нас по несколько дней сряду, и мы также ездили к ним. Было много смеха, игр и забав всякого рода. Большие иногда принимали участие в нашей возне. Вместе со всеми Куракиными мы поехали на несколько дней в Гостилицу к тетушке Татьяне Борисовне Потемкиной. Там было много народа, как всегда. Дом был великолепен, и сад удивительно живописен, с большим обрывом, разделявшим его, и ключами холодной, как лед, воды, с фонтаном и большим озером, и содержался в совершенстве. В этот раз мы не поехали к дедушке, так как он сам собирался в Пятигорск на свое, как оказалось, последнее пребывание.
Осенью мы уехали в Париж и, к большой радости, увезли с собой Куракиных. Тетя была больна и приняла предложение наших родителей поселиться на зиму у нас. Дядя не мог оставить свой полк и приехал много позже. Чувство тяжелой скорби давило мое сердце, когда мы прощались с родными, которых я очень любила, особенно бабушку, и когда с палубы парохода «Владимир» я грустно глядела на берег родной земли, постепенно исчезавшей в тумане серого осеннего горизонта. Лежа в каюте из-за морской болезни, я подбирала рифмы, чтобы выразить мое настроение в русских стихах, но выходило ужасно нескладно. Русский язык не был моим природным языком. Мы всегда говорили и переписывались по-французски, с гувернантками по-английски. Я его знала, как хорошо преподанный иностранный язык. О народной жизни мы не имели ни малейшего понятия. Когда мы учили наизусть стихи Кольцова, например, «Ну тащися, сивка…», приходилось учителю разъяснять смысл почти каждого слова179, и все-таки мы не имели ясного представления о жизни, так далеко стоящей от нашего кругозора. Но я страстно, инстинктивно любила все русское. Зачитываясь хрестоматией Галахова180, я знала наизусть почти все стихи в ней, отрывки из «Полтавы», «Руслана и Людмилы» и проч., восторгалась геройством нашего народа в отечественную войну, увлекалась записками Михайловского-Данилевского181. История Пересвета и Осляби, монахов, идущих на бой против угнетающих нас татар, выражения «Святая Русь», «христолюбивое воинство» представляли моему уму соединение идеи церкви и отечества. Мне казалось, что наша армия должна быть как фаланга святых, вроде армий первых христиан при Константине182, и что, подобно ей, она должна быть осенена святым знаменем креста, с обещанием: «Сим победиши». Эту врожденную любовь ко всему русскому я отношу к атавизму, оставшемуся во мне от долгого ряда предков, всегда имевших близкое соприкосновение с народом. Вспоминая рассуждение нашего гениального писателя183 по поводу русской пляски Наташи в художественном романе «Война и мир», думаю, что во мне происходило что-нибудь подобное.