Самой же Софье глянулся лишь красивый девятнадцатилетний охотник со скуластым обветренным лицом и чёрными длинными, как у инородца, волосами, которого не столько за одежду из косульего меха, сколько из-за постоянного скитания по тайге прозвали в станице Ергачом[4]. Прозвище это оказалось настолько подходящим и так въедливо прикипело к парню, что настоящее имя забыли. Отец Софьи препятствовал общению дочери с Ергачом, ведь охотник был беден и, более того, даже не стремился разбогатеть – брал от тайги ровно столько, чтобы быть сытым и здоровым.
– …Если твой отец против, выходи за меня убёгом, – продолжил Ергач прерванный разговор.
– Нет, – категорично ответила Софья, – ни добром, ни убёгом. Сам подумай, где мы жить станем? В твоей немытой горенке? Или на Джелтулак вернёмся – к пепелищу, чтобы вслед за отцом твоим, дядькой Ульяном, в тайге сгинуть? Ни капитала нет, ни скотины, ни земли. Берданку единственную и то в тайге потерял, фартовый промышленник.
Повисла пауза, которую нарушал лишь мерный треск костра да однообразные вскрики желны. А потом Софья продолжила:
– И на прииск я не поеду. Не видала ещё богатого работяги. А гробить себя за тарелку риса, как китайцы-наёмники, просто смешно. Ты пойми, я люблю тебя, но жить в нищете не хочу. И Албазин этот захолустный уже опротивел мне – с приказчиками да казаками, вместе взятыми. Я хочу уплыть по Амуру в Благовещенск… – Софья мечтательно прикрыла глаза. – Понимаешь? Купить большой-большой дом на набережной, открыть лавку, пекарню, а затем, когда разбогатею…
– Я могу продать отцовскую избу, – рассеянно предложил Ергач, – уедем в Благовещенск, купим лес, начнём строиться.
– А дальше что? В батраки к Альберсу[5] наймёмся? Сколько стоит твоя старая изба? Нужно много денег, милый. Очень много. Нужна удача, золото.
Ергачу было трудно понять девушку, ведь для него деньги не имели никакой ценности… Но, не желая терять любимую, охотник легкомысленно произнёс:
– Хорошо, Софья, я найду деньги, и мы уедем. Подамся на лето в тайгу. Разыщу это проклятое золото.
– Ну вот, когда разыщешь, тогда и поговорим, – ответила Софья, – тогда и буду твоей.
И девушка, бросив обгоревший и порядком укоротившийся прутик в костёр, ушла. Только белая коса ещё долго мелькала в темноте наступившей ночи.
Ергач остался один сидеть на берегу Амура. Искры улетали ввысь и, обращаясь в звёзды, рассыпáлись по Млечному Пути.
И звенели, звенели, не переставая, китайские колокольчики на реке…
Глава II
Тайна Спиридонова ручья
Легенда об Эльгакане. Эпизод второй
В ту ночь Ергач плохо спал. Не успел он вернуться домой, как поднялся сильный ветер. Кряхтели лиственницы. Стучала в сенях надорванная доска. Шквал сорвал замки со ставней, и они беспомощно взмахивали в темноте потрескавшимися деревянными крыльями; скрипели ржавые петли ворот; и какой-то жалобный волчий плач беспрестанно слышался в звуках ветра…
Ергач не сразу различил в зловещей какофонии непогоды тихий, как царапанье, стук в дверь. Поначалу он принял его за слуховой обман. Но стук повторился.
Охотник встал с покрытых медвежьими шкурами нар и подошёл к двери, на всякий случай прихватив со стола нож в меховых оленьих ножнах. Стук не прекращался и теперь стал более отчётливым. Тогда Ергач откинул крючок и открыл дверь. Что-то тёмное и бесформенное вторглось в избу и, словно куль с картошкой, рухнуло на пол. Сжимая извлечённый из чехла нож, хозяин опасливо отступил назад, к столу, и поспешно разжёг керосиновую лампу. Жёлтое пламя, тускло бьющее сквозь закопчённое стекло, высветило седого длиннобородого бродягу, распластанного на грязных досках. Незнакомец казался мертвецом, лишь слабое судорожное дыхание говорило о том, что в иссохшем одеревеневшем теле ещё теплится уголёк человеческой жизни. Ергач перенёс гостя на свои нары.
Незнакомец очнулся только через сутки – на следующую ночь, когда ветер и тучи (так и не разродившиеся ни дождём, ни снегом) ушли и в водах Амура снова отражались звёзды. Ергач поднёс к потрескавшимся губам бродяги глиняную чашку сливáна – солёного плиточного чая на топлёном молоке и масле. Тот шумно, с прихлюпываниями выцедил её и снова погрузился в забытьё. Утром он уже настолько окреп, что смог выпить миску горячего глухариного бульона. Он всё порывался что-то сказать, мычал и пыхтел, округляя жёлтые глаза, но Ергач останавливал его, понимая, что попытки заговорить отнимают силы больного.
Лишь на третий день вечером прошли жар и озноб и вернулись силы. Незнакомец уже мог вставать, выходить на двор. Мало-помалу он начал говорить и наконец поведал охотнику свою историю.
Бродягу звали Куприян Никодимович Ермолов. Родился он в забайкальской станице на реке Шилке в год отмены крепостного права. Отцом его был заезжий казачий сотник, а матерью оседлая тунгуска. Когда Куприяну исполнилось тринадцать, в семье появился отчим из пермских крестьян-переселенцев, который сразу невзлюбил пасынка. Жизнь под одной крышей с новоявленным родителем стала невыносимой, и Куприян убежал из дома. Сначала попрошайничал по станицам, нанимался в батраки, был водовозом, истопником, а потом прибился к вольным старателям. Потекли годы, наполненные лишениями, голодом и тяжёлым трудом среди дикой бескрайней тайги. В 1883-м до их бродячей артели докатился слух о несметных богатствах только что созданной Желтуги́нской республики, которая находилась в Маньчжурии недалеко от российской границы, но не подчинялась ни китайскому, ни российскому императорам и в которой золото было разбросано по мху, словно льдышки после града, только нагибайся да складывай в кули. Из Забайкалья через отроги Олёкминского Становикá их небольшая артель из семи человек отправилась к Амуру.
Но людская молва оказалась наполненной домыслами. Долина реки Желтуги́ не была устлана самородками. На вид это была унылая заболоченная низменность, поросшая чахлыми лиственницами и опоясанная покатыми боками приземистых сопок. Однако золота в этих гиблых краях всё же было больше, чем они когда-либо встречали. Не зря острые на язык репортёры амурских и забайкальских газет называли Желтугу Амурской Калифорнией.
Пришлая из Забайкалья артель в складчину арендовала кусок земли в одном из пяти штатов[6] республики и начала рыть яму. Ямой называлась кустарная шахта, уходящая под землю на глубину в два-три человеческих роста, на дне которой лучами расходились в разные стороны горизонтальные галереи-óрты. В тёплое время года вода, сочащаяся из мари[7] как из мочалки, заливала орты, поэтому выработка песков велась зимой, промывали тут же – в больших закопчённых чанах с растопленным снегом.
Неподалёку от ямы старатели поставили кряжистое, в восемь венцов, зимовьё из неошкуренной лиственницы с плоской дерновой крышей. В маленький оконный проём, размером локоть[8] на локоть, был вставлен высушенный сохатиный пузырь, сквозь который сочился в жилище жёлтый гниловатый солнечный свет. Внутри жались к чёрным стенам сбитые из колотых плах нары, застеленные сухой болотной травой и покрытые облезлыми шкурами. В центре громоздился стол с неизменной горой грязной посуды. В углу нещадно коптила печь-каменка, наспех обмазанная глиной.
Работали от рассвета до заката. Через год, когда население прииска стремительно возросло до пяти тысяч душ, начался голод. Продуктов, доставляемых из крупных городов через станицу Игнáшина, не хватало. Фунт[9] сухарей, за который в Благовещенске давали штуку[10] золотого песка, в Желтуге уже стоил три-четыре штуки. Начались болезни. Несмотря на запрет, измученные артельщики всё чаще ударялись в пьянство и карточные игры, отчаянно истребляя все заработанные деньги.