Дабы в наших желудках осталось место для изысканных французских блюд, которые они с Марианитой готовили часами, мать запрещала перекусывать перед обедом и между приёмами пищи, позволялся только изюм и палочки сельдерея. Она следила за соблюдением этого правила жёстко и безоговорочно. Благодаря чему, к тому времени как папа возвращался домой с работы в Нью-Йорке, мы с Тимом становились голодны так, что съедали всё, что нам давали.
Отец пригласил Марианиту, которая покинула свой маленький городок в эквадорских Андах, поработать в нашей семье во многом благодаря моему кузену Габриэлю. Тот два года служил в Корпусе мира – строил школу в её деревне. Марианита умела готовить блюда местной кухни из жареных на гриле початков кукурузы, но моя мать желала совсем иного. Она выросла в семье, где готовил повар, и хотя сама готовить не пробовала, была полна решимости превратить Марианиту во французского кулинара, так как не считала себя той, кому помешали бы языковой барьер или отсутствие кулинарного опыта. Получилось, впрочем, на удивление успешное сотрудничество. Мать выбирала рецепты, покупала и подготавливала ингредиенты. А Марианита, под чутким контролем матери и по её настоянию, отмеряла точное их количество.
Нам же всё это надлежало дегустировать, однако качество еды мы обсуждали редко. Если нравилась, мы ели, а если нет, то оставляли на тарелке столько, сколько могли замаскировать. Как только наедался, я уже не видел причин продолжать есть, независимо от того, много или мало еды оставалось на тарелке. Аргументы родителей про голодающих в Африке детей мой аппетит не разжигали, хотя я и начинал жалеть их.
До того самого дня в школе у меня и в мыслях не было, что я худой. Я пришёл к своей системе питания естественным путём. Казалось, что у отца и матери она была точно такой же, хотя, когда разговоры прекращались, я слышал, как мама тихонько шепчет что-то себе под нос. Когда мы это впервые заметили, папа пояснил нам, что мать считает каждую ложку, пока их не наберётся десять – чтобы знать, когда ей уже пора заканчивать есть. Но я никогда не имел особых проблем с едой: на меня и не давили, чтобы заставить есть больше. Когда смотрел на своих за семейным столом, то не думал, что выгляжу худее родителей или братьев-сестёр. На их фоне я считался вполне нормальным. И когда ходил в начальную школу, учителя никогда не указывали, что я что-то не доел на своём подносе. В сущности я так и не понял, что хотел от меня Макэнери.
Да, по сравнению с другими мальчиками я, возможно, выглядел и пониже, и похудее. Но ведь люди бывают разных размеров, не так ли? Очевидно, что-то в моём росте или весе спровоцировало Макэнери. Я снова с ужасом подумал о том, как он сидел сверху. Его улыбка вызывала отвращение, а факт того, что он прижал меня к полу, буквально приводил в ярость. И слова, обращённые ко мне, отзывались эхом: «Без брюха… мал… малёк… Ещё немного, мистер Уэллс?»
Чтобы заглушить эхо в голове, я снял пиджак и галстук и спустился вниз, чтобы зажечь свечи. Такая обязанность означала, что с двенадцати лет я стал считаться старшим ребенком в семье. Каждый вечер я брал одну из медных банок с крышкой с длинными спичками. Сначала зажигал свечи перед старинными зеркальными бра, пытаясь не смотреть на своё отражение. Затем – более высокие свечи в хрустальных подсвечниках на столе. После окончания ужина я осторожно гасил огонь, чтобы серебро не почернело от дыма. Я очень гордился своей обязанностью, поэтому выполнял её медленно и осторожно, как будто сам создавал свет.
Положив спички на место, я услышал, как открылась и затем закрылась входная дверь. Возвращение отца означало, что скоро мы все сядем за стол. Даже после дня, проведённого на работе в городе, его чёрные волосы, зачесанные назад с обеих сторон, блестели, а одежда почти не помялась, будто бы этого рабочего дня для него и не существовало. Идя по коридору, он оставлял шлейф запаха лосьона после бритья «Олд Спайс», который шлепками наносил с утра на щёки. Вечером отец начинал сильнее косолапить, это был единственный внешний признак его усталости. От этого он медленнее шёл к столу в прихожей, где клал на место свой портфель, коричневое однобортное пальто и коричневую шляпу с совиным, как я думал, пером под лентой.
Когда отец приходил, в доме соблюдалась пунктуальность. Приготовление еды на кухне ускорялось, словно истинная цель ужина внезапно становилась ясна. Время, особенно для мамы, уже нельзя было тянуть. Её прихорашивания прекращались: момент наконец настал!
Через несколько минут мы вчетвером собрались за столом. Эйлин и Дэнни ели на кухне свою детскую еду, споря о том, чья очередь сидеть на батарее. Затем в двери появилась Марианита с добродушной улыбкой, обнажившей большой золотой зуб. Она наклонилась, чтобы положить нам еду с огромного овального блюда, которое принесла: отбивные из баранины с соусом из петрушки. Моя мать отметила, что блюдо называется «Персилад». Папа изо всех сил пытался поддержать её энтузиазм по поводу сложных блюд, но всякий раз, когда у него имелся выбор, вновь желал любимой еды из детства: телячью печень, борщ и говяжий язык. Каждый раз, кладя в рот кусочек одного из этих старых блюд, он цокал языком и покачивал головой из стороны в сторону от удовольствия.
Нам было сложно понять гастрономические вкусы отца, поскольку там, где мы родились, такое не готовили; поэтому мы через силу могли съесть лишь немного. Маме любимая еда отца казалась отвратительной. Она ассоциировалась с жизнью в другой стране, откуда мать увезли не меньше двадцати лет назад. У этой еды был вкус России или Польши – захолустной жизни среди измождённого скота, насилия, нищеты и грязи. Пища, которую любил отец, напоминала ему, как отвратительно готовила его мать. В его детстве по утрам сильнее всего пахло горелым хлебом.
Мама иногда баловала мужа любимыми блюдами, но, судя по тому, сколько съедала сама, делала это исключительно ради приличия. Офис её отца – моего деда, занимавшегося молочным бизнесом, – находился на скотобойнях в городе Омаха, поэтому она выросла на свежайшем мясе. Солёный лосось, говяжий язык, копчёный муксун и хала никогда не появлялись на её обеденном столе.
Прежде чем приступить к привычным упражнениям за ужином, папа повернулся ко мне и произнёс снисходительным тоном:
– Вижу, что что-то не так, Джон. Что случилось сегодня?
Возможно, мама предупредила его, что в машине я выглядел расстроенным (даже если она притворилась, что ничего не замечает).
– Я получил десять штрафных баллов сегодня, поэтому пришлось бегать вокруг холма.
– А что же ты натворил? – спросил он.
– Не назвал «сэром» мистера Макэнери, – отозвался я.
– И это всё? – удивился отец.
– Да, всё.
– Что же это за школа? Исправительная? Джина, это ты выбрала такое место? На кого там учат? На старшего официанта? – спросил отец, слегка улыбаясь, как будто его такая перспектива не слишком огорчала. Ведь он сыграл такую же роль в выборе Академии Адамса, как и она.
– Там все должны обращаться к учителям «сэр», иначе придётся расплачиваться, – начала объяснять мать. – Так устроена школа, Арнольд.
– Понятно, – подытожил он. – Я не знал, что так ещё поступают. Точнее, где-то ещё кроме тех мест, где я вырос.
Услышав упоминание об этом, мы подумали, что папа снова может начать одну из своих песен о Великой депрессии или о тяжёлом детстве в «Евклид Хайтс» в Кливленде, но в тот вечер у него была другая тема на уме.
– Предположим, – начал он, – железнодорожная отрасль завтра развалится. Ни поездов, ни проводников, ни грузов, ни скота. На что это повлияет больше всего? – Он любил выдвигать гипотезы, чтобы бросить вызов нашим полусформировавшимся умам.
– Сталь, – предположил Тим.
– Конечно, – кивнул отец. – А ещё что?
– Шарикоподшипники? – добавил Тим.
– Да, верно. Джон, а ты что скажешь?
Я уставился на свою еду.
– Еда? – спросил я, слишком уставший, чтобы думать глубже. – Сельское хозяйство? Зерновые?