Он вдруг улыбнулся:
– Не хочу, чтобы вы решили, будто я слишком суров по отношению к вам. Также не хочу, чтобы подумали, будто мой класс не место для увеселения. Знакомы с этим словом? Это значит, что и мы тоже можем повеселиться.
И затем вдруг схватил моё запястье и резко потянул к себе.
Он зажал меня между колен, поднял мою рубашку и начал щекотать левый бок указательным пальцем – тем самым, которым направлял свою перьевую ручку, оценивая наши работы. Я был шокирован тем, насколько он оказался быстрым для своих габаритов.
Когда он пощекотал в первый раз, я сначала тоже засмеялся, как будто мы смеялись над одной и той же шуткой, а моё эмоциональное участие в процессе делало происходящее приемлемым. Но потом Макэнери вдруг заломил мою руку за спину, прижал к линолеуму на полу и стал удерживать за затылок, лицом вниз. Плитки, нарисованные на полу, пахли так, словно их только что помыли скипидаром. А моё лицо находилось так близко к полу, что бежевые и белые полосы на нём сливались в одну.
Я не мог даже обернуться, чтобы посмотреть, что же он собирается сделать дальше. Через несколько секунд Макэнери отвернулся от меня и сел сверху, словно на боковое седло, однако всё ещё мог щекотать меня указательным пальцем. Я не видел, что он делал другой рукой. Я был в шоке и начинал задыхаться, когда пытался контролировать дыхание.
– Что-то вы не смеётесь, мистер Уэллс. Простите, если я слишком тяжёлый. Но кто бы мог подумать, что ваше крошечное тельце сможет удержать моё, столь большое? Да, мы совсем не знаем, насколько на самом деле сильны – не так ли, мистер Уэллс?
Я повернул голову и увидел, что он не смеётся, а сияет в улыбке и несколько тяжело дышит. Но едва успел сделать глоток воздуха, как он подвинулся, чтобы усесться поудобнее. Возникло такое ощущение, будто из меня выкачали весь воздух: я ощущал себя расплюснутым дальше некуда, в абсолютное ничто; размазанным, растёртым по бежевым пёстрым квадратам, едва способным пошевелиться… и удивительно невесомым, словно моё хрупкое тельце больше уже и не существовало под грозной тушей Макэнери.
Макэнери нараспев произнёс: «Джонатан Уэллс зовут меня. Я продаю магию и заклинания. Ну, может, не сейчас». Повторяя стихи, он продолжал легонько водить пальцем вверх и вниз по моему боку от талии к подмышке. Я дрожал, руки сильно тряслись. Страшно даже представить, что же он собирался делать дальше. Я раньше слыхал о мальчиках, которых заставляли стоять голыми в душе, пока их гениталии намывал учитель. Который потом куда-то пропал.
Вдруг ни с того ни с сего он скатился с меня, поднялся, стряхнул невидимые ворсинки со своих штанов цвета хаки и пошёл к столу. Прежде чем сесть, заправил рубашку, застегнул ширинку и пригладил растрепавшиеся чёрные волосы на макушке. Глядя в отражение окон, выходивших на парковку, поправил галстук-бабочку. Мне даже показалось, что я слышу его затрудненное дыхание.
– На сегодня достаточно, мистер Уэллс. Теперь можете заняться своими делами, – удовлетворённо произнёс он и переключил внимание на книги и бумаги на столе. Я почувствовал облегчение, когда он отстал. Было бы невыносимо держать его на себе ещё хотя бы пару секунд.
Я не чувствовал равновесия, но встал и повернул штаны так, чтобы ширинка виднелась не на бедре, поправил галстук и разгладил рубашку спереди. Попытался вспомнить, что же принёс с собой в классную комнату – и тут увидел свои тетради под стулом. Поднял их и, не оглядываясь, вышел из класса, слившись в коридоре с потоком мальчиков, шедших с последних занятий в большой конференц-зал наверху, где мы по утрам обычно пели гимны.
Добрался до своего стола в главном учебном зале и кипой сложил всё в сумку. Повторял себе: «Могло быть и хуже, могло быть и хуже…» И представил себя героем фильмов о Второй мировой войне, которые так любил смотреть со своим братом Тимом по выходным. Меня задела пуля, но я не погиб на месте. И то, что выжил, придало немного уверенности. Я всё время успокаивал себя, что на меня «сели, но не раздавили». Видимо, полагая, что эти слова помогут заполнить во мне вмятину от туши Макэнери.
Я услышал голос надзирателя со сцены: «Уэллс, десять штрафных баллов за нарушение субординации». Он зачитывал длинный список имён других мальчиков, совершивших целый ряд нарушений от мелких недочётов в одежде до списывания. Когда дочитал, как всегда, установилось пятисекундное молчание, а затем все старшие классы, более ста мальчиков, одетых в клетчатые, полосатые и твидовые пиджаки и синие блейзеры, поднялись, шаркая обувью так громко, как только возможно. А затем, не менее шумно захлопывая парты, направились к раздевалке – в спортзал, что находился несколькими этажами ниже.
Глядя на них, невольно стал гадать, скольких из них уже «оседлал» Макэнери и сколько времени им потребовалось, чтобы восполнить воздух – в лёгких и во всём теле. Если им вообще это удалось.
Назвав своё имя учителю, назначавшему наказание за штрафные баллы, я приступил к десяти кругам. Но бежал очень медленно. Листья на деревьях начали менять цвет, а облаков на небе тем осенним днём было мало. Через силу поднялся на холм, плавно спустился вниз и перевёл дыхание в тенистой средней части. В учебном зале – в пять часов после того, как пробежал десять кругов и безжизненно постоял в душе, – я сидел за партой, не в силах сосредоточиться.
И всё ещё чувствовал, как Макэнери восседает на мне: чувствовал, как невыносимо сдавливаются рёбра и грудная клетка. Он превратил меня в призрака, как будто я теперь состоял лишь из воздуха – представляя собой пустую оболочку или куклу, сделанную из обрывков кожи и тряпья; без сердца и способности радоваться жизни, ведь эту способность из меня выдавили.
Глава 2
Мать ждала меня в нашем зелёном универсале марки “Oldsmobile” возле бокового входа, где меня высадили тем утром. Она откинулась на водительское сиденье, расслабленно и медитативно закрыв глаза. Её голые руки, покоившиеся на коленях скрещёнными, всё ещё выглядели загорелыми с лета, а тонкие светлые волосы стягивались назад заколкой, отчего виднелись тёмные корни, – но это нисколько не умаляло мягкого естественного сияния её лица. Это нежное свечение обычно и являло для меня материнскую любовь, хотя я и знал, что оно непостоянно и часто незаметно исчезает.
Я был почти уверен, что не увижу её у выхода. Выполняя поручения – то в одном городе Уэстчестера, то в другом, – она часто опаздывала, приезжала слегка не в себе, извинялась. Не раз я ждал её возле парковочного места учителя по фортепиано или сидел один на уличном стуле, бросая камешки в дерево и жалея себя, когда она обещала забрать меня и опаздывала на полчаса или на час. Но в тот день мне было очень нужно, чтобы она приехала вовремя: чтобы найти убежище в её машине. Укрытие, где я бы чувствовал себя в безопасности, получая её безраздельное и продолжительное внимание.
Когда я открыл переднюю дверь машины, мама едва пошевелилась. Я положил сумку и попытался расправить свою измятую одежду. Чего мать не любила, так это неряшливости. Особенно в том, что касалось обуви. Я наклонился и завязал шнурки двойным узлом. Когда закончил, меня удивил голос, доносившийся из радио. Можно было разобрать слова: «…молод и лёгок… яблоневыми ветками…».
Я резко захлопнул дверь салона. Мать вздрогнула и проснулась.
– О, Джон, ты уже здесь? Прости, милый, – произнесла она извиняющимся тоном и тепло улыбнулась. – Я тут ждала, ждала… И, должно быть, задремала на минутку.
Она наклонилась и притянула меня за шею золотисто-коричневыми руками. А затем поцеловала мою голову сбоку. Снова радио: «…зелёный… беззаботный… знаменит… сараи…». Эти слова словно бы вернули её к реальности, и она быстро убрала руки с моих плеч. А затем поправила очки для вождения и завела машину.
Когда мы проехали через каменные колонны школы, она спросила:
– Как прошёл день?
Спросила с таким интересом, как если бы из меня могли посыпаться жемчужины знания, крупицы мудрости или драгоценные камни, что отвлекли бы её от утомительных дел.